Рыжая собака лежала, свернувшись, под мокрым кустом. Подняв голову, равнодушно глянула на меня и завозилась, устраиваясь. Поскуливала, но тихо, не для меня, не надеясь меня разжалобить. Я ушел. Почти полтора года минуло после твоей смерти.
Всем, сказал Вальда, нельзя помочь, на что я ответил: зачем же всем, достаточно сделать что-нибудь для трех, двух, для одного человека. Бывший вузовский преподаватель кивал в такт моим словам. А затем: "Но ведь так несправедливо: одному дать, другому нет".- "А как справедливо?" - спросил я. Он неуверенно улыбнулся: "Не знаю... Может, себя лишить преимуществ".
Я не силен в спорах такого рода. Но сейчас мы были не одни: в бойлерной сидел приятель Вальды Виктор Карманов, которого ты прекрасно знаешь. Он спросил: "Каких преимуществ, Юра? Одежда? Еда? Общественное положение? - Его маленькие, в морщинках, глазки глядели из-за очков насмешливо.- Все это, Юрочка, чушь собачья. А вот дерзнул бы ты лишить себя такого преимущества, как чистая совесть? А? Кишка тонка!" Задирал Вальду, а тот простодушно улыбался и спрашивал, что подразумевается под словами "чистая совесть". Карманов погрозил ему пальцем: "Ох, Юрий Феликсович! Ох! Вон у кого чистая совесть! - и кивнул на чайник, в котором хозяин заваривал зеленый чай.- Совершенно чистая".
Внимательно присматривался я к этому двухметровому детине с маленькой и умной головкой. Я знал его как журналиста и еще знал, что живет он один, без семьи. Признаюсь, это сразу насторожило меня.
Нет, Екатерина, я не ищу виновных в твоей смерти. Не ищу, на кого бы свалить ответствен-ность за нее. Но я не буду скрывать от тебя, что первой моей мыслью было: кто-то обманул тебя. А из-за чего еще может учинить над собой такое молодая женщина?
Через два дня после похорон отправился к Раде, у которой ты провела свой последний день. "Но хоть что-нибудь,- допытывался,- ты заметила?" Твоя подруга гладила сидя детское белье. Сидя! И не встала навстречу мне, только глаза подняла, а утюг продолжал ползать. Ее муж подвинул мне стул и тихо вышел.
Я спросил, когда ты уехала от них в субботу. "В шесть двадцать",глядя на утюг, ответила Рада.
Обычный рейсовый автобус... Для всех - обычный. Кроме тебя...
Неужели, беря ключ, ты уже знала? И целуя на прощанье подругу - знала? И проезжая на автобусе мимо ореховой рощи, где гуляла с ее детьми - знала? Все, все это знала - в последний раз...
Еще я спросил, с кем дружила ты последнее время, я дважды повторил этот вопрос, и Рада, по-прежнему не отрывая от утюга взгляда, ответила: "С Юрием Феликсовичем. В институте преподавал".
Философом Вальдой насмешливо звала его, но это вначале, после же, когда совсем под откос пошла твоя жизнь со Щукиным, говорила о нем иначе.
Узнав, что философ Вальда ушел в истопники, я имел неосторожность сказать в твоем присутствии: "Малость того?.." Как сверкнули твои черные глаза! "Ты же не знаешь его, папа!" - "Почему? - удивился я.- Я видел его". Ты нехорошо усмехнулась: "Когда?" - "Не помнишь? Когда тебе диплом вручали".
Забыла... У тебя и в мыслях не было приглашать нас, но матери хотелось посмотреть ("Профессиональный интерес к церемониям?" - съехидничала ты), а заодно в последнюю минуту и я поехал. Вальда сидел в президиуме с самого краю, бочком как-то - круглолицый, улыбающийся, кивал в такт напутственным словам председателя государственной комиссии.
Диплом тебе вручали одной из первых. Он был красным, твой диплом, но, кажется, тебя это больше забавляло, чем радовало. Неслышно произнесла слова благодарности и быстро, с закушенной губой, прошла на место. Рассмеешься сейчас, почудилось мне. А Вальда... Что мне был Вальда, этот розовощекий философ, ползавший на карачках в поисках удравшего воробья? Кто бы мог подумать, что такую роль сыграет он в твоей жизни (и смерти!). До самого конца не подозревал я, что это к нему отправлялась ты по вечерам в любую погоду. Рада сказала... И при этом как-то странно посмотрела на меня.
Я понял ее. Не подобает так вести себя отцу, который только что лишился дочери... После я не раз ловил на себе подобные взгляды: слишком большую живость проявлял, энергию и интерес к вещам, которые, по всеобщему мнению, мне в моем положении должны быть безразличны. Себя подставляли на мое место и, содрогаясь, не меня, а себя жалели, радуясь в глубине души, что их минула такая ужасная участь. Ведь все они тоже были родителями.
Не все. Соня, когда я внезапно появился у нее после долгого отсутствия, как-то сразу сказала мне своим растерянным видом, что вот у нее нет детей, одна, и себя на мое место она не ставит. Знала бы ты, какое облегчение почувствовал я. И одновременно - весь ужас случившегося. Тебя нет больше... Даже видя тебя в гробу, даже отдавая Лобикову - навсегда твой паспорт, который, оказывается, требовалось сдать куда-то, я не ощущал этого так остро. Она смотрела на меня, прижав к груди маленькие руки. Я снял мокрую шапку, потряс ею, стянул и тоже слегка потряс пальто, такое тяжелое вдруг, аккуратно повесил. На ноги поглядел. Подумав, снял ботинки. А она все смотрела...
Мы не виделись полгода. Был конец января, суббота, шел липкий снег. С утра твоя мать облачилась в торжественный, специально для обрядов, костюм. Больше четырех месяцев лишь канцелярщиной занималась в своем "Узгиме", а по пятницам, субботам и воскресеньям, когда дворец благоухал цветами, когда там звучали в честь молодоженов речи и стреляли пробки из-под шампанского, безжизненно сидела дома под моим бдительным присмотром. Все, больше он не требовался ей. Мы оба ушли: она к себе, в свой карнавал и праздник, еще нездоровая, еще слабая, а я к себе, в мертвый без посетителей и телефонных звонков кабинет - разбирать поднакопившуюся почту. Все как при тебе. Письма на тех же бланках, те же подписи, та же высокая кирпичная труба в окне, которая хорошо просматривается с набережной Ригласа. Когда-то очень давно, мы шли здесь втроем - я с матерью и ты, девятилетняя матрешка в красном платьице. Тополя еще не покрылись зеленью, но в их голых кронах уже возились грачи. От толстых стволов пахло сыростью. Мы с матерью, разыгравшись, прятались за ними - большие и глупые, суетливые, как грачи. От тебя прятались... Помню, как гомонили птицы, как шумела зеленая, в пене и весеннем соре вода, а тут сейчас было так тихо. Я сидел, положив руки на стол, и по щекам у меня текли из-под очков слезы. Впервые за все это время. Впервые... Потом я достал из шкафа чистое полотенце и долго умывался в туалете холодной водой. А в голове уже была мысль о Соне. Уже знал, что пойду к ней и что у нее мне будет хорошо. Иначе, чем прежде, когда являлся веселый, со сладостями и вином, цветами, и мы вдвоем праздновали с ней неизвестно что - нашу встречу, по-видимому. Иначе, но хорошо. А праздновали-то по-настоящему, с песнями - да-да, с песнями, теми самыми, которые и ты любила. Вот только дома я пел один, а там она мне помогала. Конечно, голос уже был не тот и техника не та, а когда-то она ведь у меня была - техника. Какая-никакая, но была: не прошли даром занятия в школьной, а потом в институтской самодеятельности. Концерты давали!
Необструганные доски клались на опрокинутые вверх дном ведра или стопу полуразбитых, в окаменевшей глине, кирпичей - это были места для зрителей. Хорошо еще, если имелся движок, а то ведь выступали при керосиновых лампах и раз даже - при свечах, что горели по краям сцены в граненых стаканах. Две, помню, погасли, когда я грянул под баян:
С далекой я заставы,
Где зелень, и дом, и скамья...
так что, Катя, я не совсем врал, бахвалясь перед захмелевшей компанией: "Э-э-э! Как пел когда-то Танцоров! Свечи гасли". Ну конечно, бахвалясь, и тем не менее ты, против обыкновения, не насмешничала, не ставила под сомнение мои слова, просила: "Еще, папа!"
Никогда прежде Соня не говорила о тебе. Ни о тебе, ни о твоей матери. Но про себя-то помнила каждую секунду: вы - есть, вы ждете меня (даже когда не ждали) и я - ваш, а здесь, у нее,- птица залетная. Случалось, я засиживался у нее допоздна, мы пели, потом я спохватывал-ся: пора! - но вставал не сразу. Топтался в прихожей, искал то шапку, то шарф, который почему-то валялся на полу. "Сигареты?" - напоминала она. Я охлопывал карманы, а она смотрела на меня, и глаза ее смеялись. "Нету?" - и быстро шла в кухню или на балкон, где я курил летом в зелени густого вьюна.
Как правило, домой возвращался пешком, хотя путь был неблизкий. Ты умерла, и все это кончилось, пока в тот январский день, умываясь холодной водой, один в конторе, я не понял вдруг, что сегодня отправлюсь к ней. Увиделось, как сижу у нее, по-старому говорим о разном и я, вытянув губы, пью из блюдечка обжигающе горячий чай.
Не спешил. Не волновался. Не гадал, шагая под мокрым снегом, дома ли она. Уже совсем стемнело, зажглись фонари. У металлического гаража с распахнутыми воротами возился с железками мужик.
Я позвонил. "Кто там?" А прежде (и потом тоже) открывала, не спрашивая.
Мы не поздоровались. Я стоял и смотрел, а она, отступив, растерянно ждала с прижатыми к груди маленькими руками.