Всякий раз, когда к Евграфу Матвеичу являлись офицеры, гувернантка смотрела на них или в щелку двери, или в замочную скважину… и сердце ее сильно билось, если между ними красовался один белокурый, высокий, курчавый и с большим носом.
Этот офицер вообще почему-то нравился многим губернским барышням и в особенности одной, которую очень любила Лизавета Ивановна… Гувернантка, узнав это, возненавидела ее, начала употреблять все меры, чтоб поссорить ее с Лизаветой Ивановной, — и наконец достигла своей цели. И добрая Лизавета Ивановна, которая создана была, чтоб жить со всеми в ладу, быть приветливой и ласковой ко всем, и к дурным и к хорошим людям, вдруг прекратила всякие сношения с своей лучшей приятельницей, к величайшему удивлению не только ее, но и всего губернского города…
Лизавета Ивановна была совершенно, как говорится, ослеплена гувернанткой и даже не замечала того, что гувернантка в присутствии ее бросала очень странные и не совсем скромные взгляды на Евграфа Матвеича, от которых он приходил всегда в волнение и замешательство. К чести Евграфа Матвеича надо заметить, что он всегда умел побороть в себе всякую искусительную мысль, которая порою случайно забегала в его облысевшую голову… К тому же он всегда чувствовал необыкновенную робость, если ему случалось быть наедине с женщиною.
Однажды под вечер, в отсутствие своей Лизаветы Ивановны, он встретился с гувернанткою в темном коридоре…
— Ах, кто это здесь? — вскричала гувернантка, притворясь испуганной.
— Ничего, ничего-с, не пугайтесь; это я-с… — проговорил Евграф Матвеич дрожащим голосом.
— Это вы, Евграф Матвеич?
— Да-с.
— А у меня, вообразите, так и замерло сердце? Мне показалось, что кто-то чужой.
— А вы куда изволите идти?
— Я иду к себе в комнату.
— К себе в комнату-с?
Евграф Матвеич колеблющимися шагами приблизился к гувернантке.
— А вы куда? — спросила она его шепотом.
— Я-с… я-с… я так здесь искал человека-с… Фильку… Евграф Матвеич пришел в неописанное замешательство и вдруг закричал:
— Позвольте поцеловать-с вашу ручку!.. — схватил ручку Любови Петровны, крепко прижал ее к губам своим и потом, как будто преследуемый кем, из всех сил пустился бежать к себе в кабинет, оставив Любовь Петровну в совершенном недоумении и изумлении. С этих пор он явно старался избегать встречи с нею в коридоре.
Когда Кате минуло одиннадцать лет, гувернантка объявила папеньке и маменьке, что для ее питомицы необходимо теперь нанять учителей, которые бы обучали ее высшим наукам, что она высшие науки преподавать не может, а будет по-прежнему заниматься с ней языками (закону божию уже давно обучал ее отец диакон). Любовь Петровна заметила между прочим, что у вице-губернаторских дочерей гувернантка сама по себе, а учителя, кроме того, сами по себе и что уж это всегда так водится в хороших домах…
— А коли это нужно, так против этого мы спорить не будем, — сказала Лизавета Ивановна. — Мы не захотим, чтоб наша Катенька в чем-нибудь отстала от других…
Потом она обратилась к мужу и прибавила:
— Уж это, дружочек, твоя забота нанять учителей, каких нужно. Я в этом деле — сторона.
Учителя математики, истории и рисования тотчас же были наняты по рекомендации инспектора губернской гимназии.
Преподавание же российской словесности взял на себя тот самый пьяный семинарист, который за обедом на крестинах барышни произнес торжественную оду…
— Вы не смотрите на то, что он шут, — обыкновенно говорил об нем Евграф Матвеич, — он точно что ломается, кривляется, всякий вздор болтает, да это все не мешает ему быть ученым… поговорите-ка с ним серьезно, просто книга, заслушаешься; а уж о стихах и толковать нечего — стихи ему нипочем, на какой хотите предмет задайте — он вам так и начнет без запинки резать. Не будь он горький пьяница, не пей он запоем, да это был бы просто драгоценный человек и, может быть, пошел бы далеко!..
В продолжение двух лет учителя постоянно дают уроки барышне. Два года проходят незаметно.
Я не могу наверно сказать, до какой степени она успела в высших науках под руководством пьяного семинариста, учителей, нанявшихся по сходной цене, и гувернантки, которая перемигивалась с офицерами; но барышня значительно округлилась и выросла в эти два года. Ей уже четырнадцать лет, а на лицо кажется даже более. Она уже затянута в корсет, она уже закатывает глаза под лоб, по примеру своей гувернантки, и знает, какой цвет идет к лицу и какой не идет; она уже прочитала два романа Поль-де-Кока, которые валялись в комнате ее гувернантки… Она уже в именины папеньки протанцевала две или три французские кадрили с офицерами и сказала маменьке:
— Ах, maman! когда у нас будет еще бал? Я так люблю танцевать!
Маменька и папенька не могут достаточно ею налюбоваться и говорят друг другу:
— Вот под старость-то будет нам утешением!
И все идет своим чередом в доме Евграфа Матвеича: только Лизавета Ивановна стала в последнее время замечать, что гувернантка держит себя уже чересчур вольно; что на танцевальных вечерах она совершенно забывает о существовании своей воспитанницы и так и носится в танцах сломя голову с офицерами; что на последнем бале (на именинах Евграфа Матвеича) она вдруг исчезла из танцевальной залы и что ее везде искали и не могли отыскать… Все это показалось Лизавете Ивановне странным. И она стала внимательнее слушать рассказы няни о разных подвигах гувернантки.
— Ах, няня! — восклицала Лизавета Ивановна, — да неужели же это правда?
А няня возражала:
— Убей меня бог, матушка, пусть лучше у меня язык отсохнет, если я лгу… Коли мне не веришь, спроси у Евдокима. Он все своими глазами видел…
Но Лизавета Ивановна все еще сомневалась. Она не легко расставалась с своими убеждениями, хотя вое ее убеждения никогда ни на чем не основывались… "Да как же, — думала она, — я всегда считала Любовь Петровну прекрасной, скромной девушкой, а теперь она вдруг сделалась дурная?.." У Лизаветы Ивановны кружилась голова при мысли, что ей нужно будет совершенно изменить мнение о гувернантке.
— Да нет, этого быть не может, — говорила Лизавета Ивановна самой себе, но, к величайшему своему ужасу, в одно прекрасное утро, попристальнее рассмотрев гувернантку, не могла не убедиться в справедливости слов няни… И гувернантку выгнали из дома.
Это происшествие сильно подействовало на Лизавету Ивановну; она не шутя призадумалась, тяжело вздохнула и сказала Евграфу Матвеичу:
— Вот, голубушка, думали ли вы, что она такого сраму нам наделает?.. Вот подлинно, в чужую душу не влезешь. Вот уж истинно говорят, что чужая душа потемки.
Няня недолго пережила гувернантку.
Вскоре после смерти няни и происшествия с гувернанткой Евграф Матвеич, по покровительству одной значительной особы, которая приходилась ему сродни, получил весьма выгодное место в Петербурге…
Лизавета Ивановна век готова была не покидать этих мест, где она родилась, выросла и начала стариться, где все было так знакомо, так близко ее сердцу, где каждый шаг пробуждал в ней воспоминание ее детства и молодости, где, наконец, заключалась ее святыня — прах родителей.
За неделю до отъезда своего в Петербург Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна задали прощальный обед в своем селе Ивановском, а в день отъезда, тотчас после обедни и напутственного молебна, пошли на кладбище. Когда Лизавета Ивановна поравнялась с могилами своих родителей, она схватила дочь за руку.
— Здесь лежат твой дедушка и твоя бабушка, — сказала она рыдая, — помолись, Катенька, поклонись в землю, проси их благословения… — Она хотела сказать еще что-то, но слезы задушили ее.
Когда ее подняли, она крепко сжала руку мужа и произнесла, указывая на могилу:
— Если я умру на, чужой стороне, не оставляйте меня там… Ради бога не оставляйте… Пусть мой прах будет лежать здесь, в родной земле, возле их праха… Не разлучайте нас…
Сначала Лизавете Ивановне и Евграфу Матвеичу показалось дико в Петербурге.
Лизавета Ивановна, между прочим, долго не могла привыкнуть к мысли, как в одном доме могут помещаться по нескольку семейств, совершенно незнакомых друг с другом, и с беспокойством спрашивала Евграфа Матвеича: "Кто это, дружочек, живет с нами стена об стену? да хорошие ли это люди? да нет ли в нашем доме какойнибудь сволочи, каких-нибудь дурных женщин?" Ей также очень неприятно было, что в Петербурге плохи кладовые и ледники и что в квартирах нет никакого хозяйственного устройства: ни чуланчиков, ни полочек… "Уж тут нечего и думать о хозяйстве, — со вздохом замечала она, — какое тут хозяйство, без удобства и без простора: здесь люди живут как сельди в бочонке!" Глядя на пятиэтажные дома, она обыкновенно говорила: "Да это настоящее вавилонское столпотворение! Долго ли тут до греха?.." Невский проспект совсем ей не нравился. "Что это такое? Экий Содом! Экая гибель народу! — твердила она. — И не в пример еще хуже, чем у нас на ярмарке… того и гляди, что или с ног сшибут, или лошади задавят, или дышлом убьет!" И потом обыкновенно прибавляла, глядя в окно: "Одно только меня здесь, на нашей квартире, и радует, что по крайней мере храм божий перед глазами: только через дорогу перейти". Между прочим, Лизавета Ивановна находила еще, что в Петербурге народ грубый, необразованный, что когда идешь по улице, то никто посторониться не хочет и внимания никакого не обращает; что в Петербурге никому до нее нет дела, никто и знать ее не хочет, тогда как в своем губернском городе она лицо почтенное, всеми уважаемое и что там на улице перед нею все шапки снимают. Но весной и летом Лизавете Ивановне особенно было тяжко и грустно…