Первая медичка тех времен, степная сестра милосердия, подвигнутая чистым своим чувством, они горячо взялась возродить поэта для творчества и любви.
- Она полюбила тебя,- говорил центурион,- потому что ты римлянин, потому что имеешь цитадели и тяжелый меч в руке.
- Не за это,- возразила девушка.
- За что же?
- Гы певец,-обратились она к изгнаннику.-Душа твоя полни света. Л" чему ни. прикоснешься словом - всюду появляется красота, моя степь от нее расцветает... Не мудре но за это полюбить.
- Но я ведь оставил свою молодость в Вечном городе, любовницы мои в Риме состарились... А ты такая юная.
И никаким богам, не дано уравнять наши лета. Вот, смотри, седина, зима моей жизни, она, как пропасть, между нами,
- Не хочу слышать об этом. Потому что ты - Овидий, поэмы твои не знают старости. Душа твоя всегда юная, и я тебя люблю!
Слова эти звучали дивной песней в ее устах:
...В древнем vupf нам иная даль.
Поэт чувствовал, как кровь по-молодому начинает играть в его жилах.
Юная исцелительница, чем отблагодарю тебя. Введу вот такой, какая есть. в мою гетскую поэму, может, в последнюю поэму моей. жизни. И будешь ты в ней вечно.
молодая, вечно прекрасная, как это небо. как эта наша весною разбуженная, цветами полыхающая степь. Станешь песней, всегда весенней, красотой будешь сверкать в сювр моего, для тебя далекого, языка и переживешь нас обоих, телом тленных и беззащитных перед Хаосом. Будешь' и будешь, и века не состарят тебя!
Назон менялся, на глазах, все в крепости это заметили:
то ли чар-зелъе девушки, то ли песни любви возвратили изгнанника к жизни. Окрепло тело его, и -душа познала силу мужества, которого и в юные годы не знала. Вот тогдато может, впервые и родилось в нем бесстрашие поэта, вот тогда-то он и воскликнул на валу:
- Рим! И ты, Октавиан Август! В прах разлетятся твои легионы... А песня ее все переживет!
За полночь все разошлись, умолкли магнитофоны и транзисторы, только неустанные степные молотобойцыкузнечики продолжали стучать о свои невидимые наковальни.
Прислонившись к каменной стене, Инна в задумчивости слушает тишину этой цикадной ночи, которая так бережно и нежно держит на себе усеянный звездами небосвод.
Простор морской потемнел, лунная дорожка поблекла, и сама луна, свернув на запад, дотлевает красной купон за местечком, за пригорками, где днем были бы видны раздольные плантации виноградников. Прощайте, пригорки, прощайте, золотистые, тугие, солнечным соком налитые гроздья!.. Не раз Инне приходилось с девчатами работать там, на этих плантациях, когда всем училищем выходили помогать совхозу в осеннюю виноградную страду. Это были славные деньки, для Инны необычайно поэтичные. И кто же не исполнится чувства истинной поэзии при виде человека, загорелого и веселого, с солнечной гроздью в поднятой руке?! Интересно, росла ли здесь виноградная лоза во времена Овидия? И было ли какое-нибудь поселение вон там, внизу, у подножия крепости, где сейчас цветет россыпью огней городок райцентра? Городок типично южный, беленький, усыпанный лепестками акаций, днем он просто гласлепит, виноградные лозы вьются над самыми окнами:
тут знают цену прохладе, удерживаемой тенью. За годы учебы Инна успела сродниться с чистеньким, опрятным своим градом, с его античной (как ей кажется) белизной, золотистостью ракушечника, и сейчас, когда приближается время разлуки, девушке хотелось бы стихами сказать ему, виноградному этому полису, какие-то прощальные добрые слова... И хотя кое-что в городке нередко огорчало девчат - не хватало, например, воды, водопровод не менялся, наверное, еще с античных времен (без конца его ремонтируют, и улицы всегда разрыты), однако при всем том легкая грусть овладевает Инной, самой даже странно, что так переживает разлуку с городком, с училищем и с этой угрюмой крепостью. Девушке вдруг становится жаль эти мрачных, совсем неромантичных башен, где вездесуще турист оставляет свои вандаловы отметины...
Звезды становятся ярче, простор моря теперь уж совсем заполнился темнотой. И хотя, кроме этого мрака, нет там ничего, девушка как бы еще чего-то ждет оттуда, где с вечера светилась лунная дорожка. Звезды царствуют над миром, полуночный ветерок дохнул в лицо...
Гадалки да колдуньи ушли в прошлое, предчувствиям не верь, однако бывает же так: когда Инна уже совсем собралась уходить, из морской дали, из непроглядных мраков морских появилось парусное судно, где-то у самого горизонта схваченное цепкими ножницами пограничных прожекторов. Кто не спал, мог видеть: в снопах света, под полными парусами, возвращаясь из дальнего плавания, устало двигался по горизонту "Орион".
Возвращался он изрядно потрепанный, но девушка с крепостной стены не могла видеть его свежих "произврдствепных травм", полученных во время рабочего реис.а, лишь потом бригады исцелителей-мастеров из судоремон тного могут взять на учет все его повреждения, поставить безошибочный диагноз, помочь пострадавшему. Сделдв.чуе нужно, заврачевав раны, они только после этого выпустят своего любимца в новый, может быть, еще более сложный рейс.
Не впервые "Ориону" попадать в переплет но чтобы такое...
Были в районе Мальты, когда настиг внезаяный, яростных баллов шторм, совсем неожиданный здесь в такую пору... Курсанты не знали передышки уже вторую ночь, раз за разом вылетали из кубриков в шквалистую тьму, чтобы встать на смену или на подмогу изнуренным до крайней степени товарищам. Паруснику, казалось,, не будет спасения, его бросало как щепку, на него непрестанно обрушивались из тьмы тысячетонные водяные громады. По' сравнению с ними парусник выглядел совсем хрупким, и новичкам чудом казалось то, что эти грозные валы, надвигавшиеся горы воды до сих пор не раздавили их суденышко с гордым именем "Орион", что оно наперекор всему держится, снова и снова оказываясь на высоченных гребнях волн. В такие ночи особенно тревожно ощущаешь, какие под тобой страшные глубины, какая пропасть вод, толща тьмы. Не только капитан знает всю меру опасности, но даже и неоперившийся практикант понимает, что те же самые паруса, что так весело и легко несли "Орион" погожим днем, сейчас могут стать для него пагубными: каждый из тех, кого объединил "Орион", в тревоге прислушивался, как напряженно гудит вверху, трепещет и хлопает под ударами ветров натянутая парусина. Да, это оно пришло, высшее испытание на мужество и выдержку, это и есть она, жестокая апогейная ночь, когда на заранее определенных местах, возле любой мачты и снасти неотлучно несут вахту курсанты, готовые выполнять любые команды капитана, чтобы удержать судно на избранном курсе и не дать ему опрокинуться.
В эту ночь Ягнич получил травму. Ударом волны его бросило на палубу и прижало к тросам, чуть не выкинуло за борт, и, когда к нему подбежали молодые моряки, он без их помощи даже не мог встать. Схватив под руки, оттащили его вниз, в лазарет, но и там старику не стало легче. Стонал, с каким-то даже подвывом, чего от Ягнича никто еще никогда не слышал. То была недобрая примета. В ночь тяжкого испытания покалечен, выведен из строя надежнейший мастер, единственный и, по сути, незаменимый знаток парусного дела, Тот, кто всех их, курсантов, обучает в рейсе, без кого они были бы просто беспомощны. Промокший до последней нитки, корчился он от боли, хватался за живот, отчаянно ругался. Ягнич погибал. Умирал мастер!
Приступ ли аппендицита или что-то там еще приключилось, по только старика скрутило так, что кое-кто из курсантов совсем упал духом: крышка деду. Смерть человека всегда пугает, а сейчас это было вовсе ужасно, ведь она подкрадывалась к Ягничу, который для юных мореходов был и наставником и батькой, воплощением незыблемости и главной духовной опорой; с его уходом "Орион" как бы лишался души. Да еще в такой грозный час, в такую ревущую ночь!..
А Ягнич, их мудрый наставник-психолог, даже мучаясь, погибая, думал о том, что могло происходить сейчас в неокрепших курсантских душах, что сталось бы с ними, ежели бы он вдруг так вот, по-глупому, взял да и отдал бы концы. Нет, старый, ты не должен, не имеешь права покинуть сейчас свою вахту, оставить хлопцев на произвол судьбы!..
И когда судовой врач предложил немедленную операцию, Ягнич торопливо прохрипел:
- Да, да, согласен! Берите уж, четвертуйте...
Ягнич, тот самый Ягнич, который всю медицину считал сплошным обманом, сейчас добровольно и безропотно подставлял себя под нож. Молодой врач велел привязать больного к койке, велел привязать и себя, иначе шторм помешал бы операции. Был стон, была жуткая брань, был какой-то звериный вой. Все естество, все нутро Ягнича вопило против того, что его сейчас выворачивают наизнанку. В другой раз он, конечно, ни за что не согласился бы на столь бесцеремонное вмешательство в его могучее тело. Но сейчас с покорностью ягненка лег под нож без всякого сопротивления, ибо так нужно было товариществу. Речь шла не только ведь о его спасении...