этого нельзя.
Елена Антоновна торопливо снимает пальто, снимает шапочку. На лбу с правого края виднеется большое, с кулачок ребенка, захватившее и часть виска, синевато-розовое родимое пятно. Жена Онисимова могла бы его скрыть ухищрениями прически, но с юности этого не делала. И, как ни поразительно, мета не выглядит уродливой, даже чем-то гармонирует с постоянно серьезным, чуждым малейших черт кокетливости обликом Елены Антоновны.
Она повторяет:
— Нельзя. — Мгновение поколебавшись, понизив голос, объясняет: — Есть особые обстоятельства, Антонина Ивановна. Это могут расценить как нежелание ехать.
Причина сформулирована ясно, откровенно, убедительно. Антонина Ивановна обезоружена. И все же… Все же хотелось бы не таких логичных, более жарких, даже несвязных слов. Впрочем, вправе ли кто-либо требовать этого жара? Ведь у Елены Антоновны есть своя жизнь, своя большая деятельность. И примчалась же она сейчас с работы, вошла торопливо, расспрашивала с волнением, чуть ли не со слезой. Антонина Ивановна не решается ее осудить.
— До свидания. Пусть он полежит. Завтра зайду.
Уже на следующий день, не дав себе хотя бы суток передышки, Онисимов включился в новый круг обязанностей, занял небольшой кабинет в Министерстве иностранных дел. С ним туда же перебрался один из его давних помощников, крутолобый вдумчивый Макеев, обожавший Александра Леонтьевича, его острую манеру, пунктуальность, стиль беззаветного, неукоснительного исполнения директив, стиль, что, казалось, был у Онисимова в крови. Отличавшийся некоторой медлительностью — этим, бывало, вызывавший у Александра Леонтьевича вспышки раздраженности, которые участились в последние несколько лет, — Макеев с первых же слов, как только Онисимов предложил ему ехать с ним, просиял, согласился.
— Когда же, Александр Леонтьевич, двинемся?
— Будем ждать команды.
— Что же мне пока делать?
— Прежде всего обложись литературой и читай.
Так поступил и сам Онисимов. Вместо папок, заполненных докладными записками, отчетами о добыче нефти и угля, выжиге кокса, применении кислорода и природного газа в металлургических печах, форсированном развитии рудных баз, испытаниях твердого ракетного горючего, теперь на его письменный стол легли затребованные из архива дела по истории дипломатических, экономических, всяких иных связей России со странами Северной Европы. Александр Леонтьевич не удовлетворился материалами нынешнего века, для него были подняты и архивные подшивки прошлого столетия.
Вместо новинок, посвященных тем или иным вопросам развития промышленности, теперь под рукой Онисимова находились книги о стране, где ему предстояло исполнять свою новую миссию. Тысячи, десятки тысяч печатных страниц заполнили его тесноватую служебную комнату — тоже новую! Кроме русской и переведенной на русский язык литературы, он проглатывал и издания на английском языке, — пройдя некогда два года практики на заводах Глазго и Бирмингема, Онисимов свободно читал и говорил по-английски.
Казалось удивительным, почти непостижимым, как человек в столь короткий срок, в три-четыре недели, еще остававшиеся до отъезда, может пропустить через себя, освоить эту бездну материала.
Ничего, он выдюжит. С ним нечто подобное уже бывало. Его когда-то — это случилось вскоре после смерти Серго Орджоникидзе — перебросили в танковую промышленность, поручили возглавлять эту новую для него отрасль, которую следовало расширить, реконструировать, сделать поистине мощной. Он вот так же мобилизовал специальную литературу, погрузился в нее, зарядил свой неутомимый мозг, умевший легко выжать квинтэссенцию и вместе с тем запечатлевавший, словно на волшебной фотопленке, неисчислимое множество подробностей. Уже месяц спустя он разговаривал как специалист со знатоками танкового дела. И отнюдь не стеснялся обнаруживать на людях пробелы в своем багаже, расспрашивал, умел слушать, продолжал учиться и учиться, руководя танковым Главком.
И когда его вновь вызвали в Кремль, — разве он когда-нибудь забудет этот осенний вечер, этот год, 1938-й, аресты, уже вырвавшие одного за другим почти всех, с кем работал Серго, — когда Онисимова вызвали в Кремль и он, начальник крупнейшего Главка, кандидат в члены ЦК, избранный на Семнадцатом съезде, миновав приемную, в которой, будто поджидая его, стояли и сидели люди в форме, отворил дверь и увидел спину Сталина, прохаживающегося в своих мягких сапогах…
Долой, вон из головы эти воспоминания, эти мысли! Неужели он, Онисимов, не справится с собой? Неужели не заставит свой испытанный, надежный мозг служить безотказно, как и прежде? Неправда! Внутренние тормоза еще отлично действуют. Легкое усилие воли — и устранены всяческие отвлечения. Вновь вниманием Онисимова безраздельно овладевают Тишландия и ее соседи.
Режим его дня не изменился. Пусть никому не взбредет на ум, что сегодняшний Александр Леонтьевич уже не тот, не прежний Онисимов. Как и десять, как и двадцать лет назад, он и ныне работал, словно точнейшая машина. Входил в кабинет ровно в девять утра, неизменно до блеска выбритый, садился в кресло, тоже твердое, как и на предыдущем его поприще, доставал сигареты «Друг», надевал очки и читал, читал.
Для записей-выжимок ему хватило двух общих тетрадей. Мелким каллиграфическим почерком, достойным демонстрирования, — столь ясна, завершена была каждая буковка, — он заносил в одну исторические сведения, справки о политических и общественных группировках в Северной Европе, ее выдающихся деятелях. Другая тетрадь была отдана экономике государств, расположенных в этом углу континента.
Верный правилам, что издавна стали неотъемлемой характерной чертой школы руководителей, к которой он принадлежал, Александр Леонтьевич и здесь не удовлетворился лишь бумагой — документами, книгами, статьями. Он приглашал к себе в свою временную служебную обитель, затерявшуюся в коридорах МИДа, ученых, чьей специальностью являлась страна его будущего аккредитования, а также попросту наблюдательных, умных людей, недавно побывавших там. Допытывался, входил в разные тонкости, вытягивал, выкачивал знания о земле, куда ему предстояло ступить.
Случались минуты, когда он с тайным удовлетворением отмечал, что память, его необыкновенная память, которая в последние годы стала как будто немного сдавать, опять превосходно ему служит. Да разбуди его ночью, спроси о чистенькой, чинной стране, и мгновенно всплывут сотни имен и названий, точные цифры и даты.
После служебного дня Онисимов забирал книги домой. И снова работал, не позволяя себе предаваться отвлекающим навязчивым мыслям.
Ложился он поздно, в четвертом часу утра, уже не пытаясь разделаться с этой застарелой привычкой.
Ложился, но подолгу не засыпал. В темноте выползали, забирали волю думы, которые днем удавалось отогнать.
Однажды в бессонный предутренний час Александр Леонтьевич испытал ужас.
Было так. Глядя сквозь полуопущенные веки во мглу спальни, Онисимов лежал, томимый неотвязными мыслями о том, как могло случиться, что он вынужден оставить страстно любимое дело. Захотелось опять их отмести. Довольно мучить себя этим. Для таких размышлений у него — он иронически усмехнулся в темноте, — у него, наверное, хватит досуга в Тишландии. Он велел себе думать