до заброшенной лесопилки — долгой. Нужно было взять у Благочестивого Кая напрокат газетную тележку. Но мы не взяли, поэтому несли клетку по очереди. Герда тоже: почему бы ей тоже не ощутить боль в плечах, которую терпели мы с Рикке-Урсулой. До поля с лесопилкой мы добирались миллион лет, Малютка Оскар пищал всю дорогу, словно я на самом деле собиралась его прикончить, но в конце концов мы оказались на месте и поставили клетку с хомячком в полутьму лесопилки.
Герде разрешили положить на дно клетки немного старых опилок, и после того как она дала Малютке Оскару хомячкового корма и чистой воды, я залезла на стремянку и водрузила клетку на самый верх кучи.
Спустившись, я слегка отодвинула стремянку и с восторгом посмотрела на кучу, вершину которой чуть кособоко венчала, словно звезда, клетка. И тут я заметила, насколько тихо стало на лесопилке.
Тихо. Еще тише. Совсем тихо.
Так тихо, что я вдруг обратила внимание, насколько большой и пустой была лесопилка, сколько трещин и щелей зияло в цементном полу, проглядывавшем сквозь слой грязных опилок, насколько плотно паутина опутывала все балки и перекладины, сколько прорех было в крыше и как мало стекол уцелело. Я огляделась по сторонам, там и сям, а потом посмотрела на одноклассников.
Они так и стояли, безмолвно таращась на клетку.
Малютка Оскар словно сотворил с кучей смысла что-то такое, чего не удалось ни моим зеленым босоножкам, ни удочке Себастьяна, ни футбольному мячу Ричарда. Меня распирало от гордости за мою идею, поэтому довольно прохладная реакция остальных меня задела.
Пришел на помощь Оле.
— Вот теперь реально появился смысл! — воскликнул он, переводя взгляд с Малютки Оскара на меня.
— Пьеру Антону вряд ли будет чем крыть, — добавил Большой Ханс, и никто не возразил.
Мне пришлось постараться, чтобы не покраснеть от гордости.
Время было позднее, и большинство из нас уже ждали дома к ужину. Мы бросили последний восторженный взгляд на нашу вздымающуюся кучу, Софи выключила свет и закрыла за нами дверь. Ян-Йохан повесил замок, и мы заторопились по домам в разных направлениях.
Настал черед Герды.
Герда не была особенно изобретательной и лишь сказала, что Майкен должна отдать свой телескоп. Мы все знали, что Майкен два года копила на телескоп и смотрела в него каждый безоблачный вечер, так как собиралась стать астрофизиком, но все равно он не был для нее так уж значим.
Майкен подошла к делу более творчески.
Ни секунды не раздумывая, она посмотрела прямо на Фредерика и сказала:
— Даннеброг [1].
Фредерик как будто стал меньше и тоньше, он тут же покраснел и энергично затряс головой.
У Фредерика были каштановые волосы и карие глаза, и ходил он всегда в белой рубашке и синих брюках со стрелками — другие парни изо всех сил стараются избавиться от таких. Как и родители, которые были женаты, а не разведены, и даже не собирались разводиться, Фредерик верил в Данию, королевский дом и не играл с Хуссейном.
Даннеброг опустился с небес в тысяча двести каком-то году, чтобы, как утверждал Фредерик, помочь датскому королю победить врага в Латвии [2]. На вопрос, что датский король делал в Латвии, Фредерик ответить не мог, но даже если бы мог, это вряд ли бы ему помогло.
Мы плевать хотели и на короля, и на Латвию и завопили:
— Даннеброг, Даннеброг! Фредерик, неси свой Даннеброг!
Песенка получилась так себе, но мы пели и пели, веселясь от всей души. Скорее всего, из-за ужаса, появившегося на лице у Фредерика.
В садике перед красным коттеджем, где Фредерик жил со своими женатыми и не собиравшимися разводиться родителями, возвышался самый длинный флагшток в Тэринге. А на этом флагштоке от восхода до заката развевался Даннеброг во все положенные дни: в дни рождения королевы и кронпринца Фредерика, во время официальных праздников, а также каждое божье воскресенье. В семье Фредерика поднимать флаг было мужской обязанностью и привилегией, а так как Фредерику недавно исполнилось четырнадцать, он с гордостью перенял от отца эту обязанность и привилегию.
Само собой разумеется, Фредерик не желал отдавать флаг. Но мы были тверды как скала, и на следующий день Даннеброг стал частью кучи смысла.
Стоя по стойке «смирно», мы пели национальный гимн, пока Фредерик привязывал красно-белое полотнище к железному пруту, который Ян-Йохан нашел за лесопилкой и водрузил посреди кучи.
Вблизи Даннеброг казался гораздо больше, чем когда развевался на флагштоке, и от всего происходящего у меня на душе заскребли кошки, ведь если задуматься об истории, нации и так далее… Но других, похоже, это не смущало, а потом я подумала о смысле и поняла, что все-таки Майкен попала в самую точку: с развевающимся наверху флагом куча смысла действительно представляла собой нечто.
Нечто. Много. Смысл!
Никто понятия не имел, что Фредерик может быть таким злым. Но он изрядно вырос в наших глазах, попросив дневник Дамы Вернера.
Дама Вернер был… как бы это сказать? Дамой Вернером.
А дневник Дамы Вернера действительно был вещью особенной: в переплете из темной кожи и хорошего картона, с исписанными изящным убористым почерком страницами из бумаги, напоминавшей обертку для бутербродов, но очевидно гораздо более качественной.
Дама Вернер пыхтел и отказывался, говорил, что ни за что на свете не отдаст дневник, всячески жестикулируя — мы, девчонки, потом пытались это повторить и чуть не умерли со смеху.
Но все было напрасно.
Дневник оказался в куче, но без ключа, так как Фредерик забыл о нем и тем самым упал в наших глазах — почти так же быстро, как и вырос.
Дама Вернер заявил гнусавым и слегка снисходительным голосом, что посредством его дневника куча смысла достигла абсолютно нового плато (Дама Вернер обожал французские слова, которые мы не всегда понимали). Но что бы это слово ни означало, именно из-за этого плато он попросил у Анны-Ли прощения за то, что ей придется принести свое свидетельство об удочерении.
Анна-Ли — кореянка, несмотря на то что считалась датчанкой и знала только своих родителей-датчан. Она никогда ничего не говорила и ни во что не вмешивалась, а только моргала и смотрела вниз, когда кто-нибудь заводил с ней беседу.
Теперь она тоже ничего не говорила. Возражать начала Рикке-Урсула.
— Это не считается, Вернер. Свидетельство об удочерении все равно что свидетельство о рождении. Его нельзя просто взять и отдать.
— Прошу меня извинить, — ответил Дама Вернер с напускной снисходительностью. — Но мой дневник — моя жизнь. Если можно пожертвовать им, можно и свидетельством. Разве