Мандро восхищала политика эта.
Тогда-то был послан он в Мюнхен, где жил доктор Доннер, буддолог, известный трудами «Problem des Buddhismus»[106], которого на Гималаях считали почти Боддисаттвой; в Германии — крысой ученою; в Риме же слыл он за «черного папу» (вы знаете ль, что в католичестве целых три «папы»? один — «белый» папа, известный и вам; другой — «красный»; а третий, иль «черный» — начальник какого-то религиозного ордена: и, может быть, иезуитского).
К нему-то и шел с поручением от Лакриманти Мандро.
Доктор Доннер держался открыто весьма удивительной линии: не говорил о политике, но говорил о буддизме, писал монографии он: «Wassubundu», «Dignagy»; жил в скромной квартирочке на Кирхенштрассе и мяса не ел (только «обст» да «гемюзе»[107]); пошучивал все с экономкой-уродиной; он фон-Мандро пригласил отобедать, завел разговор о могуществе «братства», вкушая печеное яблоко, руки над яблочком перетирая с таким твердым видом, как будто то яблочко было землею, которую Доннер мог скушать с огромнейшей легкостью; и за обедом сказал он:
— Европа проткнется войною.
Сказав, подмигнул:
— Да уж я постараюсь!
Сказал добродушно и просто, — без позы; и — дрожь охватила Мандро: сорокапятилетний ученый с кровавым затылком, обстриженный, с выторчем красных ушей, в золотых, заблиставших очках, в длиннополом своем сюртуке (в таких ходят в Баварии выпущенники иезуитской коллегии), был трезвей самой трезвости в явном своем утвержденье, что он, доктор Доннер, во славу «Иисуса» проткнет земной шарик войной мировой; все карьеры померкли в сознанье Мандро перед этой уже не карьерой, а… мироправлением, что ли. Безумие: в тысяча восемьсот девяносто восьмом году явно у всех на глазах с «Кирхенштрассе» почтенный буддолог вертел судьбой мира, не прячась, не превозносяся.
Потребности «мироправителя» были скромны: гак, — занятия в «Университетсбиблиотек», прогулка по «Энглише Гартен»: обед: рыбий «зуппе», печеное яблоко; послеобеденный сон, угловатые шутки со злой экономкой, держащей в руках его, и посидение над фолиантами; вечером — гости: профессор Бромелиус иль пфаррер Дикхоф, — «полмассы» холодного пива; и — сон.
Нет, — Мандро был уверен, — пред сном посидение в кресле с пропученным оком, налившимся кровью, с открывшимся ртом (минут десять): тогда-то не миром ли в мыслях своих управлял удивительный «доктор»: наверное, клал пред собой земной шарик он, величиной эдак с мячик; над судьбами этого шарика и повисал; суевернейший ужас пред Доннером вкрался в Мандро, потому что поверил он вдруг, что от мыслей о «шарике» «шарик» менялся: вот в этом вот пункте, куда села муха, — созрела война; в том Вильгельм-император вгонялся в безумие доктором Доннером.
Ровно в одиннадцать доктор, «приняв» «пургативное» средство от крепких запоров, которыми сильно страдал он, — шел спать.
Эдуард Эдуардович после свидания с доктором и объяснений с ему угрожающими разоблачениями Лакриманти, подставил себя подток мысли «буддолога», и с той поры его действия, — обогащение, деятельность многих «К°», им открытых, — имели фиктивные цели: служить авансценою действия «доннеровского» просекавшего импульса; стал он сознательно пешкою, средством веденья какой-то, ему самому неизвестной игры; вербовщик черной рати нашел; и он стал негодяем, в которого вгрызся большой, мировой негодяй, обирающий на Кирхенштрассе под маскою Доннера: да, может быть, сумма мерзостей, сделанных им, — малый штрих теневой, вырельефливающий слепитель-но сложно лежащую плоскость в гравюрной работе: взнузданья сознания масс; так и черные папы, и белые папы, сплетая ложь с правдой, извечно высасывают миллиарды жужжащих, запутанных мушек, высасываемые…
Перед этим последним вопросом, — о том, кто сосет сквозь них всех, фон-Мандро отступал, преклоняясь с ужасом. Действовал Доннер в нем!
Вопль — грудной, дикий, охрипший: вопль женщины лет сорока; так рождают еще не рождавшие, сорокалетние женщины.
Дверь в коридоре открылася; и — электричество вспыхнуло; высунулась голова Вулеву в папильотках — одна голова; вероятно, просунул ее на метле кто-нибудь, потому что сама Вулеву-то — уехала; нет, — вот рука со свечой; вот — сама Вулеву.
Никуда не уехала: сделала вид, что уехала (в этом обмане была ее хитрость: с поличным поймать «негодяя» Мандро).
Я видал, как бросается курица к чучелу ястреба; курица прыгает: чучело бьет; оно — валится: курица же прыгает, курица крыльями бьет.
Так метнулась на вопль Вулеву:
— Негодяй! Затряслась папильотками.
— А!
С нее сыпалась пудра:
— Скорей… Помогите!
В растерзанной кофте и в съерзнувшей набок юбчонке протопала серыми пятками прямо под дверь, распахнувшуюся в то ж мгновение настежь, — и стукнулась лбом о Мандро:
— А?
— Как?
— Так!
— Не уехали?
С подрасцарапанным носом, с которого капала кровь, с головой, провалившейся в плечи, со смятой манишкой, откуда власатилась грудь (бровь — ершом, бакенбарда — проклочена), в смятом жилете, откуда выглядывал хлястик, он выскочил.
Но, увидав Вулеву, отскочил и присел.
— Я…
— Ну?
— Видите ли…
— Да, я вижу…
— Тут… видите ли…
Заплясала по-волчьи отпавшая челюсть: так пляшет она в миг убийств — у убийц.
Взголосила на весь коридор:
— Вы — мерзавец…
Он молча косился испуганным глазом:
— Мерзавец…
— Но, — выслушайте…
Тут рукою взмахнула; и он защищался рукой:
— Успокойтесь: потише, потише…
Ее убоявшись, пошел от нее; но она — впробегушки: за ним.
— Стойте, — вы!..
И, поймав его руку, она ущипнула холодную, потную кисть своей сухенькой черствой ладошкою:
— А… Посягать на честь дочери… Кто-то тогда простонал из-за двери.
— Но — тише… — молил он, поймав ее руки; и — стиснувши: — Тише.
— Вы думаете, — я не видела: видела… Думаете, что не знала: я — знала!.. Отъезд мой — ловушка: попались с поличным.
Тогда он схватился за голову, бухнулся в ноги ей:
— Не погубите меня…
Она выслушала, да как гаркнет:
— Эй, люди!
Вскочил: и, облапив, тащил в кабинет — объясняться: она — вырывалась; и — слушалось:
— Кровосмеситель.
— Не надо!..
— Не думайте, что…
— Заплачу…
— …эта гадость пройдет безнаказанно…
— Сколько хотите?
— Припомните Люсю, припомните Надю, припомните Дашу…
— Сто тысяч…
— Полиции будет известно — все, все…
Увидав в глубине коридора прислугу бежавшую, он, оторвавши ее от себя, шибанул головой о косяк; и — защелкнулся там: у себя в кабинете.
* * *
Толпились у двери — все: повар, Василий Дергушин, дворецкий, какая-то женщина в желтом платке (из соседней квартиры); из двери неслось причитанье мадам Вулеву над растерзанным телом с оскаленным, синим лицом (с кулачок) — на диване:
— Гли, глико!
— Ведь — барышня…
— Что ж это с нею?
— Дуреха, — не знаешь! — сурово отрезал лакей.
— А рубаха-то, — ишь ты…
— Разорвана!..
Бледный Василий Дергушин скулой задрожал:
— И за это пойдет он в Сибирь.
Он направился к выходу.
* * *
Скоро уже это тело, одетое в платье, в пальто (кое-как), Вулеву с судомойкой по коридору из страшного дома навек выводили: везли к Эвихкайтен.
Защелкнутый на два ключа, из-за двери наставился ухом на громкое гарканье издали: гавк Вулеву был особенно как-то несносен; потом — топотали; потом — замолчали; кого-то вели, причитая, все — стихло.
— Что ж будет?
И тут же решил он:
— Не думать, а — мимо, а — мимо: потом!
Утро вечера, как говорят, — мудренее: найдется решенье.
— Не думать, а — спать.
В ярко-красное кресло упало изгиблое тело, провесившись длинной рукою (он был — долгорукий); и — в сон бредовой и болезненный кануть хотел, где все вспомнилось ярко.
Что вспомнилось?
Точно толчок электрический выбросил, встрясши; себя он застал у трюмо, пред которым стоял, как болван, рот раскрыв, растаращив глаза и руками вцепившися в волосы:
— Люся!..
— Надюша!.. Все семь.
И — восьмая:
— Лизаша.
И стоял перед ним, как болван, рот раскрыв, растаращив глаза и руками схватяся за волосы, там неизвестный; казалося, остервенившись они друг на друга набросятся; первый, — чтоб, впрыгнувши в зеркало, в прошлое кануть свое; а второй, чтобы выпрыгнуть и по квартире забегать, — второй, провалившийся в тысячелетиях точно с самой Атлантидой на дно океана; теперь это вспомнилось ярко.
Что вспомнилось?
Сон об атланте, не раз уже снившийся, но забывшийся в миг пробуждения; драма «Земля» оттого привлекала, что в ней узнавал эпизоды он сна своего; оттого и запомнилось имя — «Тлаватль».