Гика назвал.
– Далеко, – сказал тот. – Невского сейчас не перейти.
А между тем толпа быстро рассасывалась, опасаясь чего дальнейшего, как бы и сюда не завернули с выстрелами. Хотя они прекратились.
– Меня зовут Яков, а вас? Пойдёмте пока ко мне на квартиру, я живу тут близко. Там и переждём. Да хоть и ночевать оставайтесь.
– Ну что вы, ночевать! Мне – надо домой, меня ждут.
Но тронут был этим приглашением, этой вседружественной теплотой студенческой корпорации: как бы ни худо попал – нигде ты не один, а тысячи у тебя друзей.
Пошли через Чернышёв мост. В невыразительном сером переулке невыразительный серый петербургский дом, мрачная лестница с невеселящей клетчатой плиткой на площадках, тёмный коридор, из него двери, большая комната с серым светом внутреннего двора-колодца, удивительно неуютная, до неопрятности, хотя ничего грязного не было, в безпорядке заполненная мебелью, вещами, а посередине – стол, но не обеденный, а с бумагами, книгами, и над ним свисала не горевшая сейчас лампа под бордовым абажуром. И стоял запах накуренного.
Там уже были студент и курсистка. Яков объявил:
– Всеволод. Шимон. Фрида. Вот привёл товарища, а то его чуть не пристрелили на Невском.
Встретили любезно. Но приход постороннего студента утонул в обсуждении происшедшего. Все негодовали, достойных слов не находили бранить царских опричников.
– Осмелились-таки!
– Я думал – не решатся.
– А Николай Второй, – желчно сказала Фрида, она сидела у окна нога за ногу, – конечно удрал в Ставку. Всегда конечно он подальше от ответственности.
– Но никуда он от неё не уйдёт! – блеснул Шимон. – Войска не могли стрелять сами. Был дан приказ, и приказ этот, через царского холуя – его личный. И ему это запомнится.
– Но чего стоит наша жалкая толпа! – сжигалась Фрида у окна, колена с колена не снимая. – Стоило дать несколько выстрелов, чтобы все разбежались.
– Да, но завтра может начаться снова! – пообещал Яков.
– Не-ет, не-ет! – замахала руками Фрида с каким-то даже злостным удовольствием против самой себя. – Всё-о! Движение – подавлено! Завтра – уже никто не выйдет на улицу.
Тут пришли ещё два студента и с ними курсистка. И обсуждение пошло во много голосов сразу: подавлено или не подавлено?
Склонялись больше, что – подавлено. И не надо было начинать, а помнить, что народ не способен к настоящей революции. Теперь изо всей ситуации самодержавие выйдет только более окрепшим.
Гика почти не говорил, сидел в неловкости: весь тон высказываний был непривычен ему, резал слух и сердце. И он уже понял, что они догадались, что он – белоподкладочник, хотя ни в чём внешнем это не выражалось. Да и взаправду он ощутил себя белоподкладочником: было ему тут чужо, неприятно. Эта комната, эта обстановка так разительно отличалась от их домашней – даже не на улицу захотелось, тоже суматошную, а к себе, в покойное «дома». А самое неловкое было бы, если бы сейчас спросили его фамилию: соврать он не мог, да не унизился бы лгать, но и произнести здесь фамилию хоть и либерального, но царского министра, да ещё столыпинского сподвижника, – было невозможно. (А два часа уже прошло, что там отец? Не говорить, что попал под стрельбу.) Гика досиживал как-нибудь ещё, до приличия, и вскоре бы уйти. (Может быть, ещё и потому Яков его сюда привёл, что принял за еврея? Гику и сáмого старшего брата частенько принимали.)
Непрерывно курили, дым уже повисал.
Скорей домой, и отдышаться, вернуться в привычное.
Вошли ещё двое – и с порога объявили, что на Невском ранили Юльку Копельмана и сейчас увезли в автомобиле.
Это – разорвалось! Все вскочили, загудели. Это был случай уже живой, он задевал больше, чем общие сожаления. Ещё – живой ли? Ещё останется ли жить? Настроение стало грозней и злей, но и унылей.
Как меняются события! – вчера и сегодня казалось, что жалкий позорный режим проваливается в тартарары, совсем ослаб и безпомощен. А вот – в нескольких местах постреляют, и он может снова укрепиться – и ещё долго будет длиться его зловонное существование!
– До каких пор ему гулять на свободе? – говорили о царе.
Кто-то стал рассказывать о некоем Грише:
– Знаете, такой маменькин сынок, сионист? Говорит мне: «Нас, евреев, здешняя революция не касается, это пусть русские занимаются». Вот мерзавец, или скажете нет?
Загудели против этого Гриши и против сионистов: это настоящие предатели общего дела, только ищут, как уклониться от революционной борьбы.
Тут вошёл молодой прапорщик – красивый, стройный, с гордой осанкой, не по-офицерски безусый, гладко выбрит.
Все его, видимо, знали, шумно закричали:
– Саша, что же это делается?
– Ленартович, вы же офицер! На вас падает пятно! Что ж вы теперь – вместо казаков?!
Роста выше среднего, ещё и держась подтянуто, он стоял на пустом придверном пространстве один, всем видный во весь рост, ещё сняв фуражку и открыв густой пышноватый русый зачёс назад.
Он не сразу ответил, и за это время все замолчали. В тишине сказал торжественно и вызывая веру:
– Можете быть спокойны. Этого дня мы им так же не простим. Как и Девятое января.
И снова Кирпичникову на Знаменскую площадь. – Проступок ефрейтора Ильина. – Штабс-капитан Лашкевич учит разгонять. – Стрельба по Гончарной.Легко жить уцепистым ловкачам: они всегда сухие выскочат. Таков, знать, был и подпрапорщик Лукин, фельдфебель 1-й роты учебной команды. Вчера уже поздно вечером, заполночь, когда воротились со Знаменской площади в казармы, был приказ, что наутро волынцы опять пойдут, но уже 1-я рота, и с пулемётами.
С пулемётами!..
Полегчало Кирпичникову, что теперь-то не он. А по особице спросил Лукина:
– Неуж ваши будут стрелять? Я предлагаю: давайте лучше не стрелять.
Лукин поглядел тоуро:
– Да нас завтра же и повесят.
Так и не договорились.
А рано утром, глядь, Лукин ушёл в лазарет, будто зашибся. И там остался.
Пришёл начальник учебной команды штабс-капитан Лашкевич. Кирпичников доложил ему, что Лукин в лазарете.
Лашкевич – вот уж барин, кровь чужая, тело белое. Носит золотые очки, а через них так и язвит глазами. Ответил как укусил:
– Не время болеть!
Будто – это сам Кирпичников уклонялся.
И метнул: Кирпичникову быть сегодня фельдфебелем 1-й роты, а свою 2-ю передать пока другому.
То есть третий день так переменялось, что Тимофею всё идти, и идти, и идти? Да заклятье, ну просто взвоешь! Ну сил уже нет, отпустите!
Но – не Лашкевичу говорить.
Нечего делать, вскоре и пошли – с боевыми патронами в подсумках и покатя пулемёты. И при роте пошёл сам Лашкевич, за все дни первый раз. Сошла рота опять в тот же подвал, но Лашкевич не пошёл сидеть в гостиницу, а выходил смотрел и сюда же возвращался. И Кирпичникова держал при себе. А велел посылать дозоры по площади, разгонять толпу.
Но разгонять пока что, полдня, было некого. И стал Тимофей полагаться: может, ничего и не будет, обойдётся.
А на небе света – больше солнца, полосами, столпами.
Нет, часам к двум стала публика стекаться, поднапирать: по другим улицам никак гулять не хотят, а вот тут, у памятника, им сладко.
И начали гудеть, попевать, покрикивать.
Близ к вокзалу полиция их не пускала. Казаков – вовсе не было сегодня. А дозоры волынцев – разгоняли плохо. И Лашкевич на площади бранил ефрейторов, что тряпки, а не солдаты.
А ефрейтор Иван Ильин перетоптался, ответил ему:
– Не солдатское это и дело – разгонять.
Лашкевич аж как ужаленный дёрнулся – и приказал сейчас же снять с ефрейтора лычки.
Как это? – заслуживал лычки годами – а тут в один миг и снять? Волей Лашкевича?
Ох, не привыкли от народа правду слышать.
И кому же лычки срывать – опять же Кирпичникову?
Ну хорошо – Ильин не дался срывать. Сам снял.
У Тимофея такое чувство, будто с него самого содрали.
Чужая рота, Кирпичников не знал этого Ильина. Но отводя его в дворницкую, на лестничке в подвал пожал ему руку:
– Молодец!
А самому – тяга, нудь: теперь Кирпичникову и поручил Лашкевич наблюдать за дозорами.
Ну, голова служивая, всё на тебя!
Пошёл сам между дозорами по площади. И вежливо и без надежды просил публику разойтись.
– А ты что? – вылупливались рабочие. – Мы тебе не мешаем. Мы же тебя не просим уйти.
И ничего не скажешь.
А ещё велел Лашкевич передать всем дозорам, чтобы по звуку рожка бежали к Северной гостинице. Кирпичников, толкаясь по площади, передавал унтерам и ефрейторам, кого видел. А какому из них, ещё смерясь (не своя же рота), добавлял:
– Только не очень торопитесь.
За это – не повесят. Кто и донесёт – ещё не докажешь.
Опасался Тимофей этого хужего момента, когда созовут по рожку и прикажут стрелять из пулемётов, – вот тогда что делать?
Лашкевич сказал: сам пойдёт с Кирпичниковым и с одним дозором и покажет, как разгонять.
Пошли. Первого же попавшегося штабс-капитан поддал кулаком и ногой – тот, правда, сразу убежал. И другие вблизи стали растекаться.