Понемногу я знакомился с интересами и рассказами матросов. Они, то есть интересы, сосредоточивались на доступных женщинах, пересудах о начальстве, на выпивке, портовых сплетнях. Некоторые песенки я запомнил; например, первую строфу модной тогда:
Крутится, вертится
Шар голубой.
Крутится, вертится
Над головой.
Крутится, вертится,
Хочет упасть,
На барышни на голову
Хочет попасть…
Потом такая песня.
Вот вхожу я в Дюковку,
Сяду я за стол;
Скидываю шапку,
Кидаю под стол;
И в тебе я спрашиваю:
И что ты будешь пить?
А она мне отвечает
Галава балыть!
Я ж в тебе не спрашиваю,
Що в тебе балыть,
А я в тебе спрашиваю:
Що ты будешь пить?
Альбо же пиво, альбо ж вино,
Альбо же «Фиялку», альбо нычево!
В прошлом году итальянский пароход «Колумбия» столкнулся с пароходом «Владимир» Р.О.П. и Т. «Колумбия» потопила «Владимир» и ушла, не приняв на борт гибнущих. Погибло триста человек.
Долго в Одессе пели:
Та-а-ра-ра-бумбия!
«Владимир» и «Колумбия» – а-а!
«Владимир» погибает,
«Колумбия» ти-к-а-а-ет.
Я помню начало такой песни:
Адес, Адес! страна родная!
Из матросских росказней я помню хорошо три о греке-поваре на одном пароходе Добровольного флота, который умел гадать. У одного матроса пропал кошелёк с деньгами. По просьбе жертвы кражи повар взял сито, нацепил его висеть на ручку уполовника, отметил край сита чертой и заголосил басом «Сито, а сито, скажи хто узял гроши?» Присутствовала вся команда. Сито само повернулось и уставилось чертой против вора.
Сенсация!
Про того же повара говорили, что он разговаривал со своимими кушаньями, например: «Соуси, соуси, не чопуритессь, соуси!» (то есть не сопротивляйтесь). Или «Та це вы, баклажаны, дурни, аж не видите, що я горилку дую?!»
Один преподаватель Анапских мореходный классов так матерился, что и весь класс начинал его материть, а дело кончалось дракой.
У боцмана Хоменко, на пароходе «Херсон», была складная металлическая стопка, стоило предложить ему выпить, как он растягивал свою стопку трубкой и опивал таким образом угощающего.
Еще на стоянке и Одессе к нам в обед приходил безработный матрос, молодой, стройный, сильно загорелый и изрытый оспой человек. Он ел с нами дня три. Впоследствии я встречал его на купанье за волнорезом и узнал, что его расчетная книжка замарана, то есть в ней отметка за воровство. Поэтому он не мог никуда поступить. Это был лучший пловец в Одессе. Он нырял с камня саженей на пятьдесят вперед, оставаясь под водой более двух минут.
Его бронзовое угреватое тело было почти сплошь покрыто чудно сделанной красной, черной и синей татуировкой, большей частью непристойного содержания.
Говорили, что он сутенер. Но он был всегда деликатен, сдержан и держался с достоинством.
V
«Платон» шел круговым рейсом, то есть заходя во все порты, даже такие, где не было пристани, там выгрузка производилась на фелюки, пассажиры уезжали на лодках. Принимая участие в выгрузке и погрузке, матросы получали пять рублей с тысячи пудов груза. Я не мог работать, – был малосилен таскать пятипудовые мешки, хотя бы в трюм, чтобы положить их на строп лебедки. В таких случаях меня посылали в трюм только присматривать за береговыми грузчиками.
Я успевал сходить на берег, делая это по разрешению или без разрешения. В Севастополе заинтересовали меня больше, чем броненосцы, так называемые «поповки» – желтые, круглые плавучие батареи с широким низом, мне сказали, что «поповки» строил инженер Попов в 1853–1855 годах.
Я поднялся прямо вверх по крутому склону, недалеко от вокзала, устал, немного походил в этой части города и, не зная, что делать дальше, вернулся на пароход.
Огни вечерней Ялты поразили меня. Весь береговой пейзаж Кавказа и Крыма дал мне сильнейшее впечатление по рассыпанным блистательным созвездиям, – огни Ялты запомнились больше всего. Огни порта сливались с огнями невидимого города. Пароход приближался к молу при ясных звуках оркестра в саду. Пролетел запах цветов, теплые порывы ветра, слышались далеко голоса и смех.
Я без разрешения ушел в город, но проходил недолго, – боялся брани. Передо мной шла вверх узкая полуосвещенная улица, по ней спускалась кавалькада: дамы в амазонках, мужчины в цилиндрах, смуглые татары. Пронесся запах духов, молодые, возбужденные экскурсией женщины громко говорили со спутниками по-французски. Я чувствовал себя стесненно, чужим здесь, как везде, но еще сильнее, – чуть ли не столбом тротуара. Мне было немного грустно, и я вернулся на пароход. Долго я слышал памятью «члок-члок» копыт и видел красные лица дам, небрежно прильнувших, сбоку коня, к седлу.
Остальная часть рейса – вид портов и характер остановок – мною забыта, кроме не исчезающего днем с горизонта шествия снежных гор, – их растянутые на высоте неба вершины даже издали являли вид громадных миров, цепь высоко вознесённых стран сверкающего льдами молчания. Лишь, в Батуме я помню одну мелочь, боцман говорил, что тамошние хозяева винных погребов, грузины, держат вино и мехах и дают пробовать его бесплатно.
Еще по иллюстрациям к «Дон-Кихоту» я пленился живописным видом бурдюков (мехов), а потому сходил в Батуме к грузину-духанщику, где, точно, на камнях и подставках, как толстые туши, лежали эти меха с вином. Но духанщик налил мне на пробу только треть стакана красным вином, и оно мне так не понравилось, что я больше «пробовать» не ходил.
По возвращении в Одессу «Платон» стоял там неделю, и, как уже подошел срок моим восьми с полтиной, то старший помощник начал требовать с меня деньги. Я отговаривался тем, что дважды писал отцу и на днях получу деньги, но был страшно встревожен: по возвращении в Одессу я, точно, получил письмо отца, но такое, что надежд на деньги у меня не было. Правда, в письме лежала трёхрублёвая бумажка. Отец писал, что денег он посылать больше не может, – «старайся сам». Он жаловался на дороговизну, многосемейность, нужду, и я знал, что всё это правда.
Мне нечего было продать, чтобы набрать восемь рублей пятьдесят копеек, к Хохлову обращаться я стыдился. Я очень жалел, что перед первым отплытием продал одному матросу свое полосатое байковое одеяло за четыре рубля (оно стоило десять рублей) только для того, чтобы купить одну из прекрасных фарфоровых китайских чашек. За нее я заплатил два рубля пятьдесят копеек.
Надо мной смеялись. «Ну, зачем тебе чашка?» – спрашивали Врановский и другие. Но я не мог объяснить им то, что плохо понимал в себе сам. Жажду красивых вещей. Еще очень нравились мне узкие ножи в ножнах, небольшие, с прямой ручкой из отшлифованного пестрого камня, вывозимые из Греции. Такой ножик я купил у Козицкого за полтора рубля, а он платил за него восемьдесят копеек.
Подступил срок отплытия, и старший помощник, накануне отхода, еще раз сказал – «Надо платить вперед или уходить». Я обещал всякую нелепицу, втайне надеясь, что обо мне забудут. Действительно, разговор не поднимался больше об уплате; забыл помощник или решил ждать – я сказать не могу; второй рейс, так или иначе, я совершил.
Рейс оказался трудным. Ранние холода этого года, резкий северный ветер и штормы, при отсутствии теплого платья, так выстудили меня, что, бывало, ночью на вахте я весь трясся, то и дело бегая в кубрик греться, хотя рисковал подвергнуться наказанию. Матросы, зная, что я не уплатил и плыву в некотором роде зайцем, пугали меня «Гриневского ссадят в Севастополе; помощник сказал…», «Гриневского ссадят в Керчи», «Ссадят в Батуме», «ссадят… ссадят… ссадят…» – скребло у меня на сердце весь путь до Батума, пока мы не пошли обратно.
Желая смягчить начальство (которое оставалось равнодушным), я бросался везде, где работали, где был нужен и не нужен, ворочал брашпиль, тащил канаты, «койлал» (свертывал) их на юте и баке, замерзал, нес вахты. Кто-то дал рваный овечий полушубок, скорее пиджак из одних сырых кож, скорее напоминающий собрание пластырей, чем одежду, но мне стало легче. Иногда утром (на обратном пути) скользко было ходить по обледеневшей палубе, приходилось хвататься за промерзшие снасти.
На этом обратном пути я ради какой-то надобности прицепил к шкерту дубовое ведро с медными обручами и пустил в волны; узел развязался, ведро осталось дельфинам. Тогда боцман приказал мне достать ведро, где хочу, – купить или украсть – мое дело, но иначе заберут остаток моих вещей (ведро стоило три рубля). Ведро я достал в Одессе, но об этом потом.
Самой тяжелой историей, разыгравшейся на «Платоне» в тот рейс, была история пьянства и трюмной кражи, произведенной Врановским и Козицким.