Городом для меня был порт.
Жизнь мою отравляли всё увеличивавшиеся язвы ног. Ноги ныли, чесались, язвы гнили, имели вид кругло выгрызенного мяса. На втором посещении врача больницы я получил, вместо йодоформа, цинковую мазь, которая не пахла. Для перевязок мне приходилось тайно от сожителей бинтовать ноги в сортире, на дворе или за помостом, куда сгружался из вагонов хлопок, а мазь прятать под матрац.
В конце августа мне наконец повезло. Старший помощник «Платона», парохода Российского общества транспорта, согласился взять меня учеником за плату восемь рублей пятьдесят копеек за продовольствие.
Я распрощался с Хохловым, Силантьевым, своими сожителями, продал пару белья, купил матросскую шапку и новую ленту, гласящую на лбу «Платон», и почувствовал, что я наконец моряк. Пока «Платон» грузился, я выпросил письмом у отца десять рублей, присланных телеграфом, и заплатил восемь с полтиной.
«Платон» стоял и грузился дней восемь.
IV
Боцманом на пароходе был тщедушный пожилой украинец с воровским и угодливым лицом, злое животное, не любившее учеников. Капитан, сравнительно молодой человек, мною забыт, но я хорошо помню двух матросов, учеников Херсонских мореходных классов – Враневского и Козицкого. Оба они были матросы первого класса, то есть рулевые; оба поляки, гонористые и вороватые.
Врановский носил матросскую одежду, а Козицкий, ранее плававший на английском пароходе, подражал англичанам носил кепи, тельник под бушлатом и курил трубку; при выходе на берег надевал пиджачный костюм и узенький розовый галстук. Безусый, розоволицый, с голубыми навыкате глазами, он принадлежал к несколько «бабьей» породе, мне неприятной. С Врановским я сошелся близко.
Еще в Вятке я полюбил мелодию герцога из «Риголетто» «Если красавица в страсти клянется…». Врановский умел, свернув бумажку трубочкой, искусно высвистывать на ней всякие вещи, особенно он любил «Если красавица…». Кроме того, Врановский кое-чему меня учил: как называются снасти, как вязать разные узлы, называл мне «технические» части судна, объясняя сущность ведения корабля по компасу.
Из остальной команды я помню двух братьев-нижегородцев, красивых людей великорусского типа, с мягкими русыми бородами. В качку, как ни странно, оба валялись больные морском болезнью, но их не рассчитывали.
Морская болезнь ужасно пугала меня. Я не знал, подвержен я ей или нет. Матросы – в насмешку, надо полагать, – советовали мне есть грязь с якоря, – будто бы помогает.
Я не раз упоминал о насмешках, об издевательстве. Кроме того, что на пароходах в отношении новичков существует этот вид спорта, – сказывалось, надо думать, внутреннее мое различие с матросами. Я был вечно погружен в свое собственное представление о морской жизни, – той самой, которую теперь испытывал реально. Я был наивен, мало что знал о людях, не умел жить, тем, чем живут окружающие, был нерасторопен, не силен, не сообразителен.
Иногда, хлебнув чаю, я плевался там была кем-то насыпанная соль или был брошен в чайную кружку полуфунтовый кусок моего же сахара. Если по рассеянности я клал шапку на стол кубрика она летела в угол неправильно класть шапку на стол. Я относился серьёзно, обидчиво не только к брани или враждебности, но и к шуткам, конечно, грубым, что вызывало удовольствие моих мучителей. Подделываясь к команде, Врановский с Козицким всегда принимали сторону шутников.
Когда чистили «медяшку», то есть медные части судна поручни, решётки люков, дверные ручки, боцман заставлял меня тереть и тереть без конца, хотя уже медь, что называется, горела. «Костью чисти, Гриневский», – говорил боцман. «Как костью?» – глупо удивлялся я. «Так три, чтобы мясо на руках до костей сошло». При мытье палубы, которую растирали щетками, я подвергался как бы случайному обливанию из шланга и постоянным бранчливым замечаниям, что медленно мету палубу или слабо тру ее щеткой.
Однажды вечером, не имея спичек, я не достал их ни у кого. Надо мной пошутили «Гриневский, прикури от лампадки» (перед иконой всегда горела лампадка). Не видя в том ничего особенного, я влез на стол и прикурил (икона висела на столбе, поддерживавшем палубу юта).
Тотчас же я получил удар в скулу. Это сделал боцман. Я кинулся на него с ножом, но был обезоружен матросами. Оказалось потом, что это было подстроено по уговору, и напрасно я кричал, что виноват тот, кто научил меня прикурить от лампадки, – боцман твердил. «Ты сам-то не понимаешь, что ли?»
Не прошло часа после моего появления на «Платоне», как боцман поставил меня на вахту у сходни. Нельзя придумать занятия легче для новичка, но мое самолюбие было задето, – я хотел работать как матрос, стать сразу матросом. О том я заявил старшему помощнику.
Тогда меня после обеда посадили на подвесную к борту доску, рядом с Врановским – соскребать железным скребком старую краску. Я с увлечением принялся за работу и устал как собака. На другой день мне пришлось убирать и мести в трюме, чистить «медяшку», мыть палубу, то есть работать как матросу. Кроме того, произошло так называемое «перетягиванье»: пароход подтягивали канатами, вручную, к другому месту мола.
По непривычности мои руки стали болеть, на ладонях появились водяные нарывы (мозоли). Пальцы плохо сгибались. Но хуже всего такого был послеобеденный отдых, он продолжался с двенадцати до часу дня, этот час включал также обед, после которого властно тянуло ко сну. Короткий сон так морил и расслаблял, что с отвращением я начинал опять работать.
Скоро началась погрузка. Я был снова поставлен к сходне, но уже не жалел об этом, – единственно хотел бы я управлять лебедкой. День проходил знойно, шумно. В восемь часов утра баковый колокол звонил к завтраку[2] (он продолжался полчаса), в двенадцать – к обеду, в один час – на работу. В шесть часов вечера колокол звонил – конец рабочего дня – двумя ударами.
Я хотел звонить в колокол, но мне не давали делать это, так как требовалась отчетливость сильного двойного удара по обоим краям небольшого колокола. Впоследствии пришлось звонить; однако не так хорошо, как другие.
Теперь я вижу, как я мало интересовался техникой матросской службы. Интерес был внешний, от возбуждающего и неясного удовольствия стать моряком. Но я не был очень внимателен к науке вязанья узлов, не познакомился с сигнализацией флагами, ни разу не спустился в машинное отделение, не освоился с компасом. Я думал, что все знания явятся впоследствии, постепенно, сами собой.
Однажды, поздно вечером, четыре матроса отправились в город, среди них Врановский; я с ним отделился от других. Мы пошли по Дерибасовской улице; там в толпе гуляло много матросов, и я был очень доволен, что у меня на спине лежат концы лент, а лоб открыт.
В другой раз я был днем свободен (по праздникам не работали) и зашел в Публичную библиотеку. Смотрю пошел также Козицкий. Я взял «Неистового Роланда» Ариосто; Козицкий взял что-то ученое. «Что читаешь?» – спросил он меня за столом. Я сказал. «Ты всё глупости да сказки читаешь, – пренебрежительно заявил он. – Вот что читай, это лучше», – и он покачал какое-то сочинение по политической экономии, но, важно поглядывая вокруг, отдал книгу конторщице и ушел; а я стал также зевать над Ариосто и тоже ушел.
Наконец погрузка была закончена, утром пароход заполнился толпой пассажиров, среди которых было много армян, бежавших из Турции после неистового погрома армян в Константинополе (в 1896 г), когда турки, как говорили, вырезали не менее ста тысяч человек.
До отплытия я красовался у сходни, но никто не обращал на меня внимания. Гудки проревели, сходни на талях лебедки были спущены, и пароход отвалил. Сердце мое трепетало и плыло вдаль. Я пошел на бак, к бушприту, чтобы смотреть вперед без помех. Когда прошли маяк, волнение начало качать пароход килевой качкой. Первый момент было странное ощущение под ложечкой, однако я оказался не подвержен морской болезни, что с торжеством сообщил всем матросам.
Трудных работ в плавании не было. Палубу, загруженную товаром и пассажирами, мыть было нельзя, чистить медь тоже. Все держали вахту по очереди – по четыре часа смена рулевой на мостике, один матрос на палубе, на корме, другой вахтил при вахтенном помощнике, стоявшем наверху; матрос бегал туда по свистку за распоряжениями. На приказания надо было отвечать: «Есть!» – и это мне нравилось.
С вечера, как темнело, на бак, к колоколу, ставился еще вахтенный. Этот следил огни в море и должен был звонить, слева огонь – один раз, справа – два раза, впереди – три удара.
Переход к Севастополю в открытом, без берегов, море, при сильном волнении; вид стай дельфинов, несущихся быстрей парохода, их брызгающие фонтанчики, белые брюха, темные спины, их тяжелые выскакивания – всё действовало упоительно. Ночью при качке было приятно спать, приятно было ходить, покачиваясь, смеяться над тем, как тошнит слабых пассажиров. Нечто настоящее начало совершаться вокруг; всё начало отвечать своему назначению – плыть.