Он прищурил глаз, выпятил грудь, подбоченился и зашагал с достоинством вперед.
— Да-с! Я еще с вами посчитаюсь! — подбодрял он себя.
Но душа его не могла подбочениться. Она тихо и горько плакала и понимала, что считаться ни с кем не придется, что его обидели и выгнали и что ушел он окончательно, совсем ушел — плюскепарфе!
Швейцар частных коммерческих курсов должен был вечером отлучиться, чтобы узнать, не помер ли его дяденька, а поэтому бразды правления передал своему помощнику, и, передавая, наказывал строго:
— Вечером тут два зала отданы под частные лекции. Прошу относиться к делу внимательно, посетителей опрашивать, кто куда. Сиди на своем месте, снимай польты. Если на лекцию Киньгрустина, — пожалуйте направо, а если на лекцию Фермопилова, — пожалуйте налево. Кажется, дело простое.
Он говорил так умно и спокойно, что на минуту даже сам себя принял за директора.
— Вы меня слышите, Вавила?
Вавиле все это было обидно, и, по уходе швейцара, он долго изливал душу перед длинной пустой вешалкой.
— Вот, братец ты мой, — говорил он вешалке, — вот, братец ты мой, иди и протестуй. Он, конечно, швейцар, конечно, не нашего поля ягода. У него, конечно, и дяденька помер, и то, и се. А для нас с тобой нету ни празднику, ни буднику, ничего для нас нету. И не протестуй. Конечно, с другой стороны, ежели начнешь рассуждать, так ведь и у меня может дяденька помереть, опять-таки и у третьего, у Григорья, дворника, скажем, может тоже дяденька помереть. Да еще там у кого, у пятого, у десятого, у извозчика там у какого-нибудь… Отчего же? У извозчика, братец ты мой, тоже дяденька может помереть. Что ж извозчик, по-твоему, не человек, что ли? Так тоже нехорошо, — нужно справедливо рассуждать.
Он посмотрел на вешалку с презрением и укором, а она стояла, сконфуженно раскинув ручки, длинная и глупая.
— Теперь у меня, у другого, у третьего, у всего мира дядья помрут, так это, значит, что же? Вся Европа остановится, а мы будем по похоронам гулять? Нет, брат, так тоже не показано.
Он немножко помолчал и потом вдруг решительно вскочил с места.
— И зачем я должен у дверей сидеть? Чтоб мне от двери вторичный флюс на зуб надуло? Сиди сам, а я на ту сторону сяду.
Он передвинул стул к противоположной стене и успокоился.
Через десять минут стала собираться публика. Первыми пришли веселые студенты с барышнями:
— Где у вас тут лекция юмориста Киньгрустина?
— На лекцию Киньгрустина пожалуйте направо, — отвечал помощник швейцара тоном настоящего швейцара, так что получился директор во втором преломлении.
За веселыми студентами пришли мрачные студенты и курсистки с тетрадками.
— Лекция Фермопилова здесь?
— На лекцию Фермопилова пожалуйте налево, — отвечал дважды преломленный директор.
Вечер был удачный: обе аудитории оказались битком набитыми.
Пришедшие на юмористическую лекцию хохотали заранее, острили, вспоминали смешные рассказики Киньгрустина.
— Ох, уморит он нас сегодня! Чувствую, что уморит.
— И что это он такое затеял: лекцию читать! Верно, пародия на ученую чепуху. Вот распотешит. Молодчина этот Киньгрустин!
Аудитория Фермопилова вела себя сосредоточенно, чинила карандаши, переговаривалась вполголоса:
— Вы не знаете, товарищ, он, кажется, будет читать о строении Земли?
— Ну конечно. Идете на лекцию и сами не знаете, что будете слушать! Удивляюсь!
— Он лектор хороший?
— Не знаю, он здесь в первый раз. Москва, говорят, обожает.
Лекторы вышли из своей комнатушки, где пили чай для освежения голоса, и направились каждый в нанятый им зал. Киньгрустин, плотный господин, в красном жилете, быстро взбежал на кафедру и, не давая публике опомниться, крикнул:
— Ну, вот и я!
— Какой он моложавый, этот Фермопилов, — зашептали курсистки. — А говорили, что старик.
— Знаете ли вы, господа, что такое теща? Нет, вы не знаете, господа, что такое теща!
— Что? Как он сказал? — зашептали курсистки. — Товарищ, вы не слышали?
— Н… не разобрал. Кажется, про какую-то тощу.
— Тощу?
— Ну да, тощу. Не понимаю, что вас удивляет! Ведь раз существует понятие о земной толще, то должно существовать понятие и о земной тоще.
— Так вот, господа, сегодняшнюю мою лекцию я хочу всецело посвятить серьезнейшему разбору тещи, как таковой, происхождению ее, историческому развитию и прослежу ее вместе с вами во всех ее эволюциях.
— Какая ясная мысль! — зашептала публика.
— Какая точность выражения.
Между тем в другом зале стоял дым коромыслом.
Когда на кафедру влез маленький, седенький старичок Фермопилов, публика встретила его громом аплодисментов и криками «ура».
— Молодчина, Киньгрустин. Валяй!
— Слушайте, чего же это он так постарел с прошлого года?
— Га-га-га! Да это он нарочно масленичным дедом вырядился! Ловко загримировался, молодчина!
— Милостивые государыни, — зашамкал старичок Фермопилов, — и милостивые государи!
— Шамкает! Шамкает! — прокатилось по всему залу. — Ох, уморил.
Старичок сконфузился, замолчал, начал что-то говорить, сбился и, чтобы успокоиться, вытащил из заднего кармана сюртука носовой платок и громко высморкался. Аудитория пришла в неистовый восторг.
— Видели? Видели, как он высморкался? Ха-ха-ха! Браво! Молодчина! Я вам говорил, что он уморит.
— Я хотел побеседовать с вами, — задребезжал лектор, — о вопросе, который не может не интересовать каждого живущего на планете, называемой Землею, а именно — о строении этой самой Земли.
— Ха-ха-ха! — покатывались слушатели. — Каждый, мол, интересуется. Ох-ха-ха-ха! Именно, каждый интересуется.
— Метко, подлец, подцепил!
— Нос-то какой себе соорудил — грушей!
— Ха-ха, — груша с малиновым наливом!
— Я попросил бы господ присутствующих быть потише, — запищал старичок. — Мне так трудно!
— Трудно! Ох, уморил! Давайте ему помогать!
— Итак, милостивые государыни и милостивые государи, — надрывался старичок, — наша сегодняшняя беседа…
— Ловко пародирует, шельма! Браво!
— Стойте! Изобразите лучше Пуришкевича!
— Да, да! Пусть, как будто Пуришкевич!
А в противоположном зале юморист Киньгрустин лез из кожи вон, желая вызвать улыбку хоть на одном из этих сосредоточенных благоговейных лиц. Он с завистью прислушивался к доносившемуся смеху и радостному гулу слушателей Фермопилова и думал:
«Ишь, мерзавец, старикашка! На вид ходячая панихида, а как развернулся. Да что он там, канканирует, что ли?»
Он откашлялся, сделал комическую гримасу ученого педанта и продолжал свою лекцию:
— Чтобы вы не подумали, милостивые государыни и, в особенности, милостивые государи, что теща есть вид ископаемого или просто некая земная окаменелость, каковой предрассудок существовал многие века, я беру на себя смелость открыть вам, что теща есть не что иное, как, по выражению древних ученых, недоразумение в квадрате.
Он приостановился.
Курсистки старательно записывали что-то в тетрадку. Многие, нахмурив брови и впившись взором в лицо лектора, казалось, ловили каждое слово, и напряженная работа мысли придавала их физиономиям вдохновенный и гордый вид.
Как и на всех серьезных лекциях, из укромного уголка около двери неслось тихое похрапывание с присвистом.
Киньгрустин совсем растерялся.
Он чувствовал, как перлы его остроумия ударяются об эти мрачные головы и отскакивают, как град от подоконника.
«Вот черти! — думал он в полном отчаянии. — Тут нужно сотню городовых позвать, дворников триста человек, чтобы их, подлецов, щекотали. Изволите ли видеть. Я для них плох! Марка Твена им подавай за шестьдесят копеек!
Свиньи!»
Он совсем спутался, схватился за голову, извинился и убежал.
В передней стоял треск и грохот. Маленький старичок Фермопилов метался около вешалки и требовал свое пальто. Грохочущая публика хотела непременно его качать и орала:
— Браво, Киньгрустин! Браво!
Киньгрустин, несмотря на свою растерянность, спросил у одного из галдевших:
— Почему вы кричите про Киньгрустина?
— Да вот он, Киньгрустин, вон тот, загримированный старичком. Он нас прямо до обморока…
— Как он? — весь похолодел юморист. — Это я Киньгрустин. Это я… До обморока… Здесь ужасное недоразумение.
* * *
Когда недоразумение выяснилось, негодованию публики не было предела. Она кричала, что это наглость и мошенничество, что надо было ее предупредить, где юмористическая лекция, а где серьезная. Кричала, что это безобразие следует обличить в газетах, и в конце концов потребовала деньги обратно.
Денег ей не вернули, но натворившего беду помощника швейцара выгнали.