Она удивилась.
– Расстаться? Как же расстаться, если мы любим друг друга? Приходи сюда каждый вечер… Мы будем видеться.
– А если отец заставит тебя?
– Гвидо? – вдруг вскрикнула она. – Никогда! Я умру, – вот и не заставит.
С трагизмом, даже со злостью, у нее соединялась какая-то детская наивность, та наивность, которая бывает только у очень молоденьких девушек. Я был беспомощен перед нею. Она меня ужасала – и умоляла. Я говорил ей, что люблю се, но что я чувствовал к ней – я не знаю. Это было какое-то безумие.
И я, как она, перестал думать о будущем. Она скрылась, взяв с меня обещание прийти на другой день сюда же.
Я пошел домой, опять без мыслей, добрался до своей комнаты и заснул как убитый.
VII
Наши свидания по вечерам, под скучный плач плоского моря, продолжались. Эти несколько дней я провел, как в бреду. С утра не выходил, лежал на постели, почти не ел, и, едва начинало темнеть, я уже спешил туда, под деревья. Иногда мне приходила странная мысль: не это ли любовь, та любовь, безразумная и страшная, которой я так хотел когда-то? Но почему так мало счастья было у меня в душе, так много тоски, бессилия, почти горя, почти стыда?
Мы редко говорили с Феличе. С ней как-то не хотелось говорить. Она приходила всегда тихо и быстро, точно вырастала из-под земли, мы садились рядом, я брал ее руки и целовал их. Один раз, – только раз! – я ее поцеловал в губы… Это было седьмое наше свиданье. Она казалась печальной и тревожной. И даже намекнула мне, что отец, кажется, что-то подозревает. Я стал расспрашивать ее.
– Мой отец едет завтра в Урбино, – сказала она. – Он хочет, он приказал мне ехать с ним. Но я не могу ехать.
– Он едет надолго?
– На три дня.
– Феличе, – сказал я нерешительно, – отчего же тебе не исполнить его желания? На три дня… А если ты откажешься, – он будет убежден, что тут что-нибудь скрывается…
Она взглянула на меня с непритворным изумлением, потом вдруг гневно сжала брови.
– На три дня! Ты хочешь, чтоб я не видела тебя три дня? Ты, значит, не любишь меня, Джиованни!
Что-то старое, далекое вспомнилось мне. Я опустил голову.
– Да, знаешь ли, что если б мне завтра смерть грозила, я сегодня бы пришла к тебе сюда. Даже если б тебе она грозила, тебе – и то я не могла бы не видеть тебя. А ты говоришь – три дня, чтобы отец не подозревал. Пусть, пусть подозревает, – какое мне дело, я тебя люблю! И весь свет, и даже Гвидо… Гвидо зол… но все равно. Я вижу тебя, я люблю тебя, я с тобой, и не могу, и не хочу думать о том, «что будет».
Она обняла меня, и я ее поцеловал… в первый и в последний раз в жизни. Она говорила мне слова, которые я сам когда-то хотел слышать, но в душе у меня, несмотря на горячее чувство к этому странному ребенку, было не счастье, а ужас.
VIII
Воротясь домой в этот вечер, я застал у себя на столе письмо, вернее – записку, без конверта, сложенную углом и запечатанную облаткой. Спрошенная служанка отвечала, что записку принес неизвестный, дурно одетый человек.
Признаюсь, я распечатал листок с бьющимся сердцем. Кто мог писать мне? Я предчувствовал дурное.
Грубым, вероятно, измененным почерком в записке стояло:
«Иностранец, сойди с чужой дороги. Ты навлекаешь несчастье не только на себя. Торопись уехать. Опасайся темных деревьев. Если ты немного знаешь нашу страну, ты не будешь думать, что это предупрежденье – пустые слова».
Анонимное письмо с угрозами! Этого только недоставало! Я смял листок, бросил его под стол и большими шагами стал ходить по комнате. Не то, чтобы я испугался, – нет! Но какая-то досадная злость, какой-то стыд овладели мной. Что это? До чего я дошел? Мне не семнадцать лет, как Феличе; я, наконец, не итальянец, чтобы забывать простую действительность в любовном порыве. Разум нам дан не для того, чтобы мы им не пользовались и убегали от него, как от чумы. Предел глупости – умереть от ножа какого-нибудь шалаго итальянца. Надо действовать начистоту. Попрошу у синьора Учелли руку его дочери, и если он откажет, – ну, что ж делать! Уеду. Значит – не судьба. Против рожна не пойдешь. Наконец, у меня и сил таких нет…
Вот это-то и было самое главное. Рассуждая, я не замечал, что говорил сам против моих старых проповедей. Но мне было не до них. Усталость и досада наполняли все мое существо.
Чувство это не исчезло и на другой день. Я вышел погулять. Резкое солнце обливало белые дома. Ходили чужие, неизвестные люди. У моря однообразный и утомительный ветер поднимал мелкие, жидкие волны. Чуждое, чуждое… сердце мое болело и плакало. Не нужно ему безразумной любви, слабому сердцу; не нужно ему слишком ярких лучей, слишком широкого морского простора, слишком громкого голоса волн… Травы зеленые, желтеющие нивы на чуть заметных скатах холмов, запах мяты и повилики, пара белых бабочек над стеблями кашки… А Феличе? Я ее любил, но и она чуждая… Я ее любил, но мой дух робел перед нею…
Я пошел на свидание с твердой решимостью. Ждал долго, думал уже, что она не придет… Она явилась вдруг, сразу зашелестела около меня, схватила мои руки, сжала их крепко.
– Ты! Ты! – повторяла она задыхающимся шепотом. – Джиованни… милый… милый… Ты знаешь, я убежала…
– Как убежала?
– Так, тихонько… Отец повез меня в Урбино… В Сант-Антонио меняли лошадей… Кучер был подкуплен… Отец заснул крепко, потому что я дала ему перед отъездом макового настоя… Я вышла из коляски и убежала краткой дорогой… А коляска уехала дальше…
– Боже мой, Боже мой! Но тебя хватятся! Давно это было?
– Давно… После полудня… Нет, отец проспит всю дорогу…
– И ты шла пешком?..
– Что ж? Я сильная, я могу много пройти… И я вижу тебя… Что мне за дело до остального?
Она смеялась. Но я тихо отстранил ее.
– Постой, Феличе, мне надо поговорить с тобой.
– Поговорить? О чем? Разве ты разлюбил меня, Джиованни?
Она не смеялась больше, в голосе была тревога, глаза потемнели и раскрылись.
Я начал осторожно, издалека. Я говорил, что она – ребенок, что я обязан думать о нашем общем счастии. Упомянул о письме («Это Гвидо», – шепнули ее бледные губы), сказал, что надо изменить характер наших отношений, что иначе грозила смертельная опасность не только ей, но и мне… Что она, если любит меня, должна понять… И закончил тем, что я готов открыто просить ее руки у отца.
– Это бесполезно… – произнесла она таким голосом, что я не усомнился в истине этих слов.
– Бесполезно! – сказал я почти громко, вставая и делая над собой усилие. – Бесполезно! Тогда нам нужно расстаться, Феличе. Я не могу, я должен уехать. Как я люблю тебя – ты знаешь, ты чувствуешь… (Я точно любил ее ообенно в эту минуту.) Это не оттого, что я испугался угроз твоего жениха… Если я боюсь, то за тебя одну… Пойми, это для твоего блага, для твоего счастья, для твоего спокойствия…
Она вдруг вырвала из моих свои холодные как лед руки, вскрикнула громко, отчаянно и бросилась прочь. Крик ее, надорванный и дикий, поразил меня. Я хотел кинуться за нею, но я даже не заметил среди тьмы, как она исчезла. Сердце мое разрывалось от любви, муки и раскаянья. Никогда этот ребенок не был мне дороже. Я, кажется, плакал тогда. Не знаю, сколько времени я простоял бы там, но в листве послышался шорох, заглушённые голоса. Может быть, это Гвидо подстерегал наше свиданье. Я быстро пошел из сада и через пять минут был в своей комнате. Голова у меня кружилась и горела. Мне нездоровилось. И последний отчаянный крик Феличе звенел у меня в ушах. Я плакал, я мучился, но что делать? Я был бессилен.
Ночь прошла в бреду. Утром служанка явилась ко мне с кофейником на поднос, по обыкновению, и была очень удивлена, найдя меня в постели.
– Ах, синьор, а какое у нас в городе несчастье, – затараторила она, причем лицо ее выражало больше любопытства и удовольствия, чем горести. – Синьор помнит семейство Учелли, о котором ему угодно было меня расспрашивать? Молодая синьорина, красавица, в отсутствие синьора директора, нынешнею ночью отравилась!..
Я приподнял тяжелую голову и спросил старуху, глядя на нее прямо и почти не замечая ее:
– Отравилась?
– Да, да, синьор, вообразите! И чем? – нашатырным спиртом! Какие мучения! Ни один доктор не мог. Маргарита, – ведь она мне приятельница, – просто с ума сходит.
Дальше я не слышал. Я бессмысленно улыбнулся и опять опустил невыносимо отяжелевшую голову на подушки…
IX
Я проболел месяца два. Кое-как меня лечили, кое-как за мной ухаживали. В первый же день, когда я мог двигаться, я уехал из этого проклятого города. Я был еще слаб, но длинное путешествие не испугало меня: я поехал прямо в Россию, в мое имение, в Новгородскую губернию. В начале июня был уже там. Мой старик умер, Акимовна жива, только стала плохо слышать. Она так обрадовалась мне, что я сам чуть не разрыдался. Сад мой разросся, немного одичал, но по-прежнему свеж и зелен. Березу на дворе, жалко, срубили. В пруде по-прежнему плещутся милые желтые утята… Я был на тех лугах… Они по-прежнему стелются зелено и пышно, ветер гуляет по верхушкам трав, и мне сладко и радостно, и хочется сказать, как тогда Варя сказала: