А все-таки ты постой, мать моя! Я тебя и с другой стороны доеду. Ты ведь, кажется, в искусство веришь? Ведь веришь: не правда ли? Ну, как же ты в него веришь? Конечно, не так, как г. Дружинин{342} и поборники эстетического взгляда, т. е. не как в гастрономическое наслаждение. Ты веришь в его значение жизненное, в его серьезность, не так ли? Т. е. что это значит? Ты веришь, что искусство, сводя в фокус разнородные явления жизни, осмысливает их, что, с другой стороны, типы, создаваемые искусством, суть жизненные типы, — что тип поэтический, величавый или трогательный в создании художника имеет и в самой жизни, в самых явлениях свои поэтические, величавые или трогательные стороны. Ведь это так?..
Ну, прекрасно!.. Я уверен, что в отроческие годы свои ты плакивала над фальшиво-сентиментальным изображением юродивого Мити в «Юрии Милославском»{343}. Положим, что теперь ты не заплачешь, да и я уж не заплачу. Но главу об юродивом в «Детстве» Толстого ведь ты не обвинишь в фальшивости, ведь ты и теперь придешь в восторг от ее поэтической правды?.. А что ты, например, тоже насчет юродивого Островского в «Минине», каких мыслей?.. А ведь поэзия — либо ложь, либо самая дорогая жизненная правда. Если она ложь, так бросим же ее вместе с теоретиками, если она самая дорогая правда, так будем же серьезно доискиваться значения тех фактов жизни, которые выводит она перед нами в своих типах.
Будем… хорошо сказать: будем!.. А что скажут гг. Лука Вариантов{344} и tutti quanti?[114] Будем! А кто будет на нашей стороне?.. Славянофильство, опозоренное «Искрой», да разве новые «Отечественные записки»{345}, из чтения «Духовных стихов» г. Варенцова и песен, набранных у разных собирателей г. Якушкиным, извлекшие новое учение о народности… Плохая опора! А я тебе скажу, кто будет на твоей стороне, когда ты изъявишь честно и не виляя хвостом презрение к тону гг. Луки Вариантова и Прыжова{346} и начнешь о серьезном факте говорить серьезным образом. Народ будет, вот кто! Опять-таки ведь не в то, чтобы верить в Ивана Яковлевича, я тебя тяну, а в то, чтобы в жизнь и ее откровения верить и разъяснять их серьезно. Ты вон посмотри-ка: даже Н. Ф. Павлову, борцу старого западничества, и тому противен тон гг. Луки Вариантова и Прыжова{347}, противен потому, что он человек серьезный и мало кого боится: сам зубаст.
Хоть бы еще славянофильство. Ты подозреваешь и даже больше чем подозреваешь, ты знаешь положительно мою любовь и уважение к этому серьезному и честному направлению, но знаешь также, что славянофильство в моих глазах такая же теория, как и учение о соединении луны с землею. А все-таки ведь я за мое сочувствие к славянофильству подлец выхожу в глазах хоть, например, «Русского слова», заявившего при первом появлении «Дня» желание, чтобы на Руси было поменьше таких литераторов, как г. И. Аксаков, или «Искры», сразу поставившей направление славянофильства на одной доске с направлением г. Аскоченского. Конечно, мне от этого ни тепло, ни холодно, тем больше что «Русское слово» мало кто читает, а «Искру» хоть и многие читают, но смотрят на нее, как на мешок, «что положишь, то и несет», да дело-то в том, что ты, моя серьезная редакция, мало будешь возмущаться тоном этих изданий, как-то потому слабо восстанешь на этот тон! Вот оно что…
А между тем еще раз прошу тебя не костить меня подлецом и вникать в дело.
Вот на слабые стороны славянофильства вы все накидываетесь, а великих-то его сторон как будто нарочно не видите. Читала ли ты, моя милая редакция, начало писем Ю. Ф. Самарина о материализме?{348} Если не читала, то мало делает тебе чести. Ведь эти письма равно бьют по морде и материализм, и обскурантизм с его кострами, инквизициями и другими менее грандиозными, но столь же действительными орудиями, положением, что всякой человеческой мысли должно быть предоставлено право самоубийства… Больше еще, они, как великий и серьезный мыслитель наших дней А. Ф., видят диалектическую необходимость путей материализма и также верят, что на самом деле разум человеческий вовсе не то, что для «Домашней беседы». Так чье же понимание свободы мысли шире? Славянофильское, представляющее всякой мысли право самоубийства, или понимание теории о соединении луны с землею, преследующей всякое понимание не по шерстке, доходящей временами до желаний халифа Омара?
Твое собственное, например, мнение насчет свободы мысли, я уверен, сходится совершенно с мнением славянофильства, по крайней мере, гораздо более, чем с мнениями последователей учения о соединении луны с землею. Почему я, спросишь ты, так смело уверен в том, в чем ты сама еще, может быть, не уверена? Да все потому же, что ты высказала уже веру в поэзию, философию, историю. С этой верой решительно несовместен деспотизм мысли, и ни с каким деспотизмом, хотя бы он развивал «человечину» до высшего благополучия, до полного блаженства стать на четвереньки, она не помирится. «Попала на эту точку, вертись на этой линии» или поскорей примкни к хору гг. Чернышевского, Антоновича и изринь из недра своего вольнодумные мысли гг. Григорьева, Страхова, Н. Косицы и Ненужного Человека{349}, отрекись и отплюнься от них. Нехорошие это мысли в их крайнем логическом развитии! Поверь ты мне: я ведь в опасностях диалектики человек опытный, я ведь Гамлет Щигровского уезда{350}.
Ну, будь ты последовательна в деле о славянофильстве, ведь ты бы сразу же, при первом своем появлении на свет божий, обругалась еще неприличнее «Русского слова», или поострилась бы площадыжнее «Искры», или сразу же подала бы руку возвышенному и честному направлению, споря с ним серьезно и, пожалуй, хоть до ножей во всех тех пунктах, где оно гнетет народ и жизнь под свою теорию, кастрирует народ и жизнь во имя узкого идеальчика.
Я глубоко сочувствую славянофильству в его любви к быту народа и к высшему благу народа — религии, но и глубоко же ненавижу это старо-боярское направление за его гордость, — так же точно, как глубоко люблю Москву как полный тип русской жизни и не сочувствую некоторым ее историческим несправедливостям… Ведь если, впрочем, ты, молодая и притом петербургская редакция, протянешь руку славянофильству, оно, ослепленное своей татарской гордостью, пожалуй, и не примет твоей руки. Оно только в себя верит, — и, в сущности, оно не народное, а старо-боярское направление. Народ для него — только степной, а не городовой народ: вся жизнь наша, сложившаяся в новой истории, для него— ложь; вся наша литература — кроме Аксакова и Гоголя — вздор. К Пушкину оно равнодушно, Островского не видит, и понятно, почему не видит: он ему хуже рожна на его дороге. Ведь выше князя Луповицкого{351} славянофильское художество не поднималось, потому что, собственно, и «Семейную хронику» и лучшие вещи Гоголя оттягает у славянофильства русская литература. А без художества — теория пропащее дело. Пусть в это ни славянофильство, ни «Русский вестник», ни «Современник» не верят — да мы-то с тобою, моя милейшая редакция, крепко верим!
Положим, что у славянофильства явен старо-боярский идеальчик; но, во-первых, с этим идеальчиком надобно было бы бороться только тогда, когда бы он имел какую-нибудь силу, — а во-вторых, кто же более славянофильства сочувствовал великому вопросу — даже в те времена, когда сочувствие было по множеству причин рановременно. А наконец, что же это мы за недоростки такие вечные, что не можем спокойно отнестись к мнениям, не согласным с нашими? Отчего это на Западе— никто не обвинит в подлости даже ультрамонтана Монталамбера{352}, а мы ершимся за малейшее противоречие?
Противоречие чему?.. Сами-то мы с тобой, моя почтенная редакция, знаем ли еще определенно, чего именно мы хотим, т. е. и объем и содержание нашего идеала? И знаешь ли что? Может быть, твоя сила, твое будущее — в том, что ты еще не отмежевала себе владений, что твой идеал еще расплывается в беспредельности, что он только вера, вера в жизнь и в народ. Вон идеал последователей учения о соединении луны с землею — очень определен и ясен для всякого разумеющего смысл писаний, — да черт ли в нем? Ведь при осуществлении его нам с тобой осталось бы только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых займутся фаланги усовершенствованной человечины. Вон тот идеальчик «Русского вестника» куда как ясен, — да ведь мы… не Англия. Или опять, идеал славянофильства тоже очень определенный; да ведь к старому не возвращаются…
Но ведь вот что: двух первых идеалов народ не поймет совсем, а последний своими формами может быть для него временно обольстителен. Ты этого не забывай… Поройся в глубине собственной души, — и если душа твоя той же складки, как душа, например, Пушкина, Тургенева, Островского, Толстого, — ты в ней обретешь много кровного сочувствия к этим формам.