Я невольно задумался о превратностях судьбы: из Петербурга меня вывезли в карете, по бокам которой и сзади скакали жандармы, наводя ужас даже на видавших виды столичных жителей. И вот теперь я сдан под наблюдение девки Апроськи, которая, очевидно, чрезвычайно затруднена этой ответственной задачей и очень боится меня, невиданного чужанина. Сначала еще, когда лошади бежали по ровной дороге, дело шло кое-как, но вот мы выехали на вершину небольшого холма, с которого перед моими глазами внезапно открылся большой спуск к какой-то речке. Далеко внизу, после довольно крутого поворота, едва заметная узкая дорожка взбегала на мостик, поворачивала вдоль замерзшей речушки и поднималась на гору. Я взглянул, и в душе моей шевельнулось сомнение: совершим ли мы с Апроськой благополучно этот рискованный спуск. Но размышлять было поздно: передняя лошадь уже ступила на спуск, и вскоре наши дровни бешено понеслись вниз. Первая вывалилась Апроська и увязла в снегу, так что над сугробом торчали лишь ее лапти. За нею выскочил мой ящик, а за ним последовал я, кинувшись тотчас же на помощь моей провожатой, между тем как лошади мчали наши дровнишки далеко внизу.
Когда я вытащил девку из сугроба, она была смертельно испугана и плакала, приговаривая сквозь слезы:
— Боюся я, боюся… — И в самом деле: кругом были снега и леса, а она была наедине с безвестным «преступником».
К счастью, лошади и сани на повороте основательно увязли в сугробе. Мы вновь овладели ими и поднялись на гору. На вершине нового холма запыхавшиеся от спуска и подъема лошади остановились, работая вспотевшими боками, а я невольно залюбовался. Далеко, куда хватит глаз, виднелись снега и леса, леса и снега. Леса в этих местах не хвойные, а больше чернолесье, залегающее в долинах, взбегающее на холмы. Под ярким солнцем вблизи и вдали, то густо-синие, туманные, то черные, то сизо-серые, припорошенные снегом, — с бесконечными оттенками, уходили они вдаль. Местами по ним быстро бежали синие пятна облаков, гонимых ветром; местами они отливали солнечным светом. С северо-востока подымался ветер. По одному из недальних склонов, над верхушками покрывавшего его леса неслись три высоких снежных столба и постепенно таяли, оставляя белый след на темной волнистой поверхности леса.
Апрося стала быстро креститься и шептать: «С нами крёсна сила». И потом опять заплакала, как ребенок, приговаривая: «Боюся я, боюся». Я уже знал, что она боится больше всего меня, чужого человека. Кроме того, как оказалось из последующих разговоров, она была убеждена, что там, где виднелись над лесом белые столбы, в глубокой чаще на нас шли три «лешака». Когда снежный тифон рассыпался и исчез, она глубоко вздохнула и успокоилась, а я стоял, точно зачарованный этой картиной, полной сурового молчаливого величия и глубокой таинственной жизни…
И опять, как когда-то в Вологодской губернии, я переживал странную иллюзию. Мне казалось, что над всем этим пейзажем, с его лесными далями и снежными полянами, с его бледным небом и низко бегущими облаками, с далекими избушками, приютившимися под лесом, встает и складывается в моем воображении какой-то до осязательности ощутимый в душе образ — олицетворение северной природы и северного народа… Он был загадочен, немного иконописен, немного архаичен, на старинный славянский лад. Широкие лесные дали, нахлобученные снегом избушки, узкие проселки в густых лесных чащах, угрюмая встреча с бисеровцами в побережной перевозной избушке, угрозы и благодушное примирение, суровое волнение афанасьевского мира, даже эти три «лешака», таинственно бредущие в глубине леса и играющие с снежными вихрями, — все это вместе складывалось в этот образ, все влекло и манило. И мне хотелось скорее опуститься на самое дно этого загадочного края, где ждут меня, быть может, какие-то откровения не испорченного ложной цивилизацией «народного духа».
— Поедем, Апрося! — Отдохнувшие немного лошади бодро побежали с отлогого склона, углубляясь в леса, выбегая на снежные поляны, минуя речки, овраги, засыпанные снегом, и перелески. Девушка совершенно уже освоилась со мной, и теперь порой мы оба хохотали, вываливаясь в снег на узеньких дорожках и поворотах.
В одном месте под самым лесом, рисуясь на его темной стене, стояла одинокая избушка и вился дымок. Апрося, которая к этому времени совершенно освоилась со мною, смотрела на избу и на дымок с непонятным для меня вниманием.
— Ворьской починок это, — сказала она с какой-то осторожной задумчивостью. — Воры эт-то живут. — И она быстрее погнала лошадей.
В полуверсте, в небольшом поселке из десятка домов мы опять остановились для перепряжки. Хозяин, мужик с задумчивым лицом, небольшого роста, кончал обед. Жена, женщина средних лет, с добрым и несколько болезненным лицом, подавала ему, но сама за стол не садилась. Убрав посуду, она тотчас же поставила на стол другую чашку и пригласила пообедать меня и мою провожатую. Я был голоден и охотно принял предложение.
— А воры-те, — сказала Апрося, взяв ложку, — сейчас только затопили… проезжали мы, видели дак…
Это обстоятельство, на которое я не обратил бы внимания, здесь, по-видимому, получало какое-то особое значение.
— Известно, у воров не как у людей, — сказал мрачно хозяин. — Сейчас украли чего-нибудь, вот и затопляют… Ну, дай срок: одного свезли в острог, и старику не миновать. А с парнями, с лешаками, и сами управимся…
Хозяйка, с каким-то особенным выражением прислушивалась к словам мужа, повернулась опять к печке и сказала:
— Чего не управитесь!.. На это вас, мужиков, взять.
— А не воруй они, — сказал мужик, подымаясь с лавки.
Баба что-то сердито передвинула в печке и возразила:
— Ись им нечего, ись!.. Будешь тут воровать, как гладом помирать приходится.
Мужик ничего не ответил и обратился к Апросе:
— Это ты кого привезла мне? Пошто?
Апрося полезла за пазуху и достала запечатанный конверт.
— При гумаге, — сказала она, — в Березовские Починки старосте… Ссыльный, видно.
— А… — протянул мужик, — то-то даве урядник проехал. А сказывали — насчет недоимок…
Он надел полушубок и пошел из избы. Хозяйка сердито возилась и швыряла у печки, что-то ворча про себя.
— Одно к одному, — расслышал я ее ворчание, — и недоимки и ссыльный… Будь ты проклято, мёстышко!.. Когда вас, проклянённых, перестанут возить к нам?.. Налить штей еще, что ли?
Я поднялся из-за стола и бросил пятиалтынный.
— Спасибо за угощение, — сказал я, — довольно и этого…
Женщина всплеснула руками и застыла у печки с выражением испуга и изумления.
— Да ты, чужой человек, в уме, что ли?.. И отколь ты? Нешто в вашей стороне за хлеб-соль с проезжего человека деньги берут?
— Бывает, — ответил я, — только в нашей стороне, когда хлебом-солью угощают, так не проклинают. — И я сел в стороне на лавку.
Трудно изобразить выражение горести, которое отразилось на ее лице. Она взяла со стола монету и, подойдя ко мне, низко поклонилась.
— Возьми назад, сделай милость!.. Прости ты меня, глупую бабу, Христа ради… Не осрами!
В ее голосе звучала такая искренность, что я был тронут и взял монету. После этого она успокоилась, и через несколько минут у нас завязался разговор, простой и задушевный. Я расспрашивал о «ворьском починке» и его обитателях, и добрая женщина со слезами в голосе рассказала мне простую и суровую стихийную драму. Подробностей ее я теперь не помню. Этой семье не повезло: один сын умер, другой долго хворал… на скотину пошел мор, остались на зиму без хлеба. В начале зимы в поселке и по соседним починкам стали случаться пропажи. Поймали с поличным недавно выздоровевшего молодого хозяина. Увезли в город, в тюрьму. Остался старик и два подростка. Кражи все продолжались.
— А ранее? — спросил я.
— Ранее-то? Ранее какие хозяева-те были, покуль старший хозяин не пропал!.. С чего им было воровать-то? А теперь поневоле пойдешь, как ись нечего. Не гладом всем помирать, с детьми с малыемя.
Вошел хозяин и предложил ехать. Я попрощался с сердобольной хозяйкой и с Апросей и уселся в легкие дровнишки. Мы еще раз проехали мимо «ворьского починка», и я с интересом взглянул на место этой стихийной драмы… Свалилась беда, и этим людям остается только погибать, как зверям в выжженной пустыне или птицам, отставшим в перелете. Кругом или угрюмое равнодушие, как у этого мужика, или бессильное сожаление, как у его жены.
Подвигался я весь этот день очень тихо от поселка к поселку, от сотского к сотскому, так что вечер опять застал меня в небольшом поселке, кажется Корогове. Здесь в избе десятского на полатях со старухой сидела молодая, довольно красивая баба с ребенком на руках. Лицо ее было истомленное и печальное. Говорила она тихо, подавленным голосом. Так говорит глухое отчаяние, лишенное надежды.