Подвигался я весь этот день очень тихо от поселка к поселку, от сотского к сотскому, так что вечер опять застал меня в небольшом поселке, кажется Корогове. Здесь в избе десятского на полатях со старухой сидела молодая, довольно красивая баба с ребенком на руках. Лицо ее было истомленное и печальное. Говорила она тихо, подавленным голосом. Так говорит глухое отчаяние, лишенное надежды.
— Ссыльной же, видно, — сказала она, с особым интересом останавливая на мне потухший взгляд своих красивых глаз.
— Да, ссыльный, — ответил я.
— У меня мужик тоже сосланной теперь… И где-й-то он, сердечной? Ой-о-о-ой…
Она тихо завыла, потом сдержалась, всхлипнула, высморкалась и стала качать ребенка.
— За что сослан? — спросил я и, предложив вопрос, тотчас догадался: женщина была, очевидно, с «ворьского починка». Она побиралась по соседям, бродя с ребенком на руках по глубоким снегам.
— О-ох… За што? — ответила она на мой вопрос. — Ты вот, за што ссылаешься?
— Долго рассказывать, голубушка…
— То-то, что долго… Божья воля. Может, и ни за што…
— Пожалуй что и так…
— Так-то и мой… Божья воля…
Поздно ночью я проснулся… В избе был новый гость. За столом, у светящейся лучины, сидел вотяк-урядник и что-то внушал хозяину. Речь шла обо мне… Называли имена мужиков, очевидно, жителей Починок, и обсуждали что-то.
— Примет ли? — спрашивал урядник.
— Нет, Дурафей Иванович, не примет… Мужик сурьезный.
— Ну, а тот, как бишь его? Давеча ты говорил… Бисеров?..
— Тот посмирняе…
— Скажи: исправник, мол, сам назначил…
— Только вот изба-те у него черная…
— О ч-черт! Ну, да что поделаешь. Волоки к старосте, а тому приказ: к Гавре так к Гавре… А то, может, и сам проеду… Где тут у вас переправа?
— У Бидковой избушки… Да, еще, чай, Кама-те пола…
Урядник поднялся, покрестился на икону и уехал. Я успел отдать ему письмецо, которое с вечера написал брату. Он важно взял его, осмотрел со всех сторон и сунул за пазуху…
Хозяин десятский повез урядника и вернулся довольно поздно. Было уже около полудня, когда лошадь его отдохнула, и он повез меня. Около часу ехали мы темным бором, когда навстречу нам попался мужик с топором. Мой возница остановился.
— Что, дядя… Кама стала ли у Бидковой избушки ай нет?..
— Где поди стала?.. Пола ошшо!
— А то, может, стала?
— А может, и стала…
Мы тронулись на авось. Бор становился выше и гуще, по вершинам тянул протяжный гул. Неожиданно для меня мы выехали на берег реки. Кама лежала среди леса тихая, ровная, белая. Только посредине чернела полоса полой воды. На другой стороне на берегу горел торф. Дым как-то угрюмо и зловеще клубился на фоне темного бора. Повернув вправо, мы проехали берегом с полверсты, пока не нашли места, где узкая река была уже перехвачена сплошным льдом. О переправе с лошадью нечего было и думать: лед сильно трещал под ногами. Мужик отпряг своего мерина и просто отпустил его в лес, а мы, взяв в руки по две жерди из предосторожности, чтобы на случай провала удержаться на поверхности льда, и привязав к оглоблям саней длинные вожжи, перешли сами и перетащили сани на другую сторону.
— Житель тут есть недалече… Лошадь где-нибудь в лесу бродит. — Он ушел в лес и через полчаса привел за челку небольшую лошадку, без церемонии запряг ее в наши дровни, даже не спрашивая у хозяина, и мы двинулись дальше. В бору было тихо и спокойно. Стаи куропаток срывались почти из-под ног лошади и беспечно перепархивали на ближние полянки. То и дело нам приходилось переезжать через речки поменьше с окрепшим уже льдом. Мужик пояснял мне, что это «старицы», прежние русла Камы, которая здесь часто меняет среди песков и болот свое течение, точно тут еще не закончился самый процесс сотворения мира.
Стали появляться отдельные избушки то на самом берегу Камы, то поодаль, на вырубленных местах. В одном месте, на обрывистом берегу, над кручей, стояла небольшая часовенка. Она была заперта наглухо. Окна заколочены досками, крыша провалилась, крест на ее вершине как-то сиротливо погнулся. Невдалеке за нею одиноко стояло у дороги странное дерево: пять ветвей подымалось из ствола, точно пять пальцев протянутой кверху ладони.
— Флор-Лавра часовенка эта у них живет, — пояснил провожатый. — В год раз на Флор-Лавра выезжает к ним из Афанасьевского села поп, молебен правит, с иконой по избам ходит. — Он усмехнулся. — И, слышь ты, чудное дело: мимо этого древа никак не пройдет… непременно тебе остановится, станет петь и кадилом кадит. Пьяненький, конешно… Не знаем мы, почему такое? Черемиця он, из черемисов, значит… так, может, сказывают, от этого. Привыкли они, черемиса-те, на де-рёвы молиться… А вон и Старостин починок, — сказал он через некоторое время, поворачивая к новой, просторной, отлично огороженной избе, в окнах которой, то слабея, то разгораясь, переливался свет лучины и мелькали фигуры людей.
— Сходка у них, — сказал мужик, вылезая из саней. Изба старосты действительно была полна народом.
Сходка, собранная по приказу недавно проехавшего урядника, кончалась. Обсуждался последний вопрос. Говорил красивый широкоплечий и коренастый мужик средних лет, одетый в хорошую, крытую сукном шубу и в валенках, тогда как остальные были в лаптях.
— Нужно, братцы… бесперечь нужно в часовне крышу еще до весны изладить. Покосилась вся…
— Живет пока… — зевая и подымаясь с места, сказал кто-то.
— Живет, живет, ништб… Ужо летом, как черемице приехать, тогда и изладим…
— А как крест-то вовсе свалится, тогда как?
— Ну-к што, свалится дак? Опять поставим…
— Не ладно, братцы, — громко и оживленно возражал красивый мужик. — Флор-Лавёр как бы не осердился. Поберегает нас старичок, грех пожаловаться… Погляди, у Феклистят да у Гребят кажинный год волки сколь скотины порежут, а у нас небось не трогают… А почему? То-то вот и есть! А вы крышу ему изладить жалеете! Смотри, хуже бы не было, как осердится.
— Верно, верно, — зашумела вся сходка, — старается для нас старичок, ну и мы для него постараемся… Кому тепереча черед это дело делать?
Сходка разошлась. Ко мне подошел староста. Это был худощавый мужик, высокий и широкоплечий, но с впалой грудью, и цвет лица у него был нездоровый. Впалые глаза глядели странно, так что этот взгляд обращал невольное внимание. Он объяснил мне, что мужики, по «приказу господина урядника», порешили поставить меня на квартиру к Гаврюшке Бисерову, куда он, староста, сейчас и поедет со мной. Кстати, они родня: он женат на дочери Гаври, и его семья тоже поедет за нами.
— Только неизвестно еще — согласится ли Гав-рюшка? На сходке, вишь, его не было… Кто был — никто не согласился.
Починок Гаври Бисерова был расположен в шести верстах вниз по Каме. Я ехал туда с стесненным сердцем. Путешествие по занесенным снегом дорогам на валких дровнишках сказывалось сильным утомлением. И вот, когда я почти у цели, возникает вопрос — примут ли меня, бесприютного, или мне придется мыкаться дальше, разыскивая пристанище. Кроме того, я чувствовал себя в положении человека, навязываемого жителям по какому-то беззаконному приказу нахала урядника, и сознавал, что они вправе не подчиниться этому приказу.
В избе Гаври Бисерова еще светилась лучина, когда мы подъехали, встреченные дружным лаем и воем нескольких собак. Изба, куда я вошел, была высокая, просторная, но стены ее были черны от сажи, так как она была «курная», как, впрочем, большинство изб той местности. От этого она имела мрачный вид. Свет березовой лучины, вставленной в светце, освещал лишь на близком расстоянии, а дальше терялся во мраке. Староста, войдя в избу, покрестился на иконы и поздоровался, а затем объяснил, что по приказу урядника он привез ссыльного. Две женщины, старуха и молодая, сидевшие с прялками у светца, насупились и что-то тихо заворчали про себя, а откуда-то сверху, с темных, закопченных полатей, раздался резкий, несколько гнусавый голос:
— Не желаю. Не согласен я! Вези куда хочешь.
Староста стал возражать что-то, завязался спор. Голос невидимого хозяина звучал обиженно и строптиво. Я решил объясниться.
— Вот что, хозяин, — сказал я. — Вы можете не согласиться принять меня, и я думаю, что никто не вправе вас принудить взять к себе в дом незнакомого человека. Я только хочу сказать, что даром жить у вас не стану: за хлеб-соль буду платить, сколько назначите.
— Три рубля!.. — задорным полувопросом кинул невидимый хозяин, считая как будто, что эта цена равносильна отказу.
— Три так три, — сказал я, а староста прибавил:
— Примай, Гаврило!.. Он, слышь, человек роботный — чеботной, мужик просужий.
Еще несколько слабых возражений, и Гавря, очевидно, сдался. Полати заскрипели, послышалось кряхтение, и через минуту предо мной стоял невысокий и невзрачный старик, с редкими волосенками на темени и с жидкой черной бородкой. Подойдя ко мне, он низко поклонился и заговорил очень длинно, очень плавно и складно. К сожалению, я не могу теперь даже приблизительно восстановить эту речь Гаври Бисерова, которою он встретил меня, истомленного странника, принимаемого с этого вечера в дом. Говорил он с каким-то величавым и приветливым видом, а я слушал, точно очарованный. Закончил он словами: