оживить, привести в движение нетронутый слой тех личных впечатлений бытия, который лежит в душе каждого и обычно изгнивает бесплодно или формируется чужими словами в чужие формы, подсказанные книжкой, красноречием товарища, влиянием любимой женщины.
912/Х. 12.
Мне очень жаль, Константин Сергеевич, что я лишен возможности развить все сказанное выше подробно и ясно, — я страшно занят другими делами, и нет времени у меня для более толкового изложения дела.
Очень жаль также, что первые опыты пройдут без личного моего участия; мне кажется, что живой речью, примерами можно бы сразу дать понять и почувствовать людям, в чем именно дело, с чего следует начинать.
Как хорошо было бы, если бы на будущее лето Вы приехали сюда и привезли с десяток молодежи, мы бы тут за два месяца попробовали и бытовую комедию, и драму, и мелодраму нового типа.
Я всей душой желаю Вам успеха и радостей художника — самых чистых и великих радостей мира, — как Вы знаете это.
Если что-либо покажется очень неясным — пусть Н. А. Румянцев напишет мне, а я тотчас же отвечу.
Как хотелось бы, чтобы молодежь отнеслась к этой идее серьезно, — в Вашем отношении я, конечно, не сомневаюсь и уверен, что Вы почувствуете в моем предложении его смысл, его возможное значение.
Всей душою желаю Вам всего хорошего. И — уверенно — за дело! Лишь бы люди хорошо захотели — тогда все будет хорошо!
Конец сентября [начало октября] 1912, Капри.
Милый мой Исаак Израилевич!
Сколько раз на протяжении лета я сожалел о том, что Вас нет на Капри, и как порою это было грустно! Лето было интересное и, мне думается, плодотворное: К. И. Горбатов написал чудесные полотна, мне они страшно нравятся. Превосходную вещь дал Бобровский, и чудеснейшие рисунки сделаны им. Много и хорошо работал Вадим Фалилеев, большие успехи сделала его жена. Вообще—я много испытал глубоких радостей, глядя на работы этих людей, и очень полюбил их самих: хороший народ! Так верится, что они внесут в жизнь хмурой России много солнца, света, много высокой красоты искусства. Славные люди! И, кажется, они хорошо сжились тут друг с другом, крепко подружились, — хочется, чтоб эта дружба окрепла навсегда у них, чтоб они составили на родине крепкое, светлое ядро людей, влюбленных в свое дело и способных заставить каждого полюбить живопись, понять ее великое культурное значение для России.
Все часто вспоминали про Вас, и все говорили об Исааке Бродском с искренней любовью к нему, — это меня всегда трогало за сердце, и я еще больше сожалел о том, что Вас нет здесь.
Теперь все уже разъехались, остался один Чепцов с большой картиной, которую скоро кончит. Это тоже очень милый человечина.
Фалилеев написал превосходнейшие карикатуры на меня, Алексеича и Сашу Черного, — как жаль, что к этому роду искусства у нас относятся несерьезно! Кстати: милостивый государь! Вы просили прислать Вам карикатуры, обещая возвратить их мне. Не забудьте! Особенно мою красную, которой необходимо починить бок.
А Сергей Марков Прохоров лето прожил в Алтайских горах, на Уймоне, привез оттуда в Томск 16 этюдов, и старейший сибировед, знаменитый этнограф Потанин, написал по поводу прохоровской живописи большущую статью в «Сибирской жизни». Знай наших!
О Павлове не имею никаких вестей.
Почему-то я уверен, что Вы, сударь мой, весною поедете на Капри и будете жить на острове все лето до глубокой осени. Надобно Вам отдохнуть от севера. Это говорилось всеми товарищами, а Горбатовым особенно часто. Он очень любит и ценит Вас, и вообще он — очень хороший человек, интересный художник, способный, как я думаю, дать большие вещи.
Ну, дорогой мой, будьте здоровы!
Любови Марковне — поклон и привет.
Крепко жму руку. Отвечайте.
Октябрь, до 6 [19], 1912, Капри.
Г[осподину] Ник. Иванову.
Я получил Ваши две вещицы, прочитал их и отправил Евгению Александровичу Ляцкому, на его суд.
Вы позволите говорить откровенно?
Мне оба очерка Ваши показались неудачными: первый слишком напоминает Горбунова, а во втором, хотя и есть нечто оригинальное, но он только рассказан, а не написан. Вам нужно дать себе свободу — может быть, эти октябристы, губернаторы и вообще обычные фигуры сего дня уже надоели и опротивели Вам, а у Вас есть что-то другое, более свое, более глубоко и живо волнующее Вас?
Коснитесь этих тем и тогда, я уверен, Вы легко найдете свои для них формы, свой язык. Говорю это вполне убежденно: я очень внимательно читаю Ваши вещи и знаю, что Вы способны писать лучше, глубже, острей, чем пишете.
Не торопитесь, подумайте, Вам и необходимо и пора уже попробовать себя на темах более серьезных и более свободно.
Желаю Вам успеха и веры в него.
Р. S. Житель, которого с кашей сожрали, — это очень хорошая тема.
А вот не улыбнется ли Вам положение инородцев на Руси? Состряпать бы эдакую дружескую беседу еврея, татарина, финна, армянина и т. д. Сидят где-нибудь, куда заботливо посажены, и состязаются друг с другом, исчисляя, кто сколько обид понес на своем веку. А русский слушает и молчит. Долго молчал, все выслушал, молвил некое слово — да завязнет оно в памяти на все годы, пока длится эта наша безурядица и бестолочь.
Я не подсказываю Вам, разумеется, а просто обращаю Ваше внимание на то, что, может быть, вдохновит Вас.
10 [23] октября 1912, Капри.
Уважаемый Тодоров,
ввиду событий, развернувшихся на Балканах, было бы очень полезно поместить статью Кристева в русской прессе возможно скорее, — она может повысить внимание русского общества к судьбе Болгарии.
Исходя из этого соображения, я дал рукопись Кристева напечатать на машине, а теперь посылаю автору, дабы он прокорректировал ее, — таким образом мы сэкономим время: работа написана столь небрежно и по внешности и по языку, что одной корректуры было бы недостаточно.
Я позволил себе устранить замеченные мною неудобные слова; как, например: «кульминирующий», «пластика в ситуациях», «револьтировались», «ревеляция», «визионерный стиль», «актизивный», «эвокация», «модерный», «фасцинировал» и т. д., — надеюсь, что автор не будет обижен этим.
Весьма прошу его обратить внимание на неясности, встреченные мною на стр. 21-й, 25-й, а также 36-й, где Кристев