Месяца через два притих и молодой поп. У него появилась парочка добреньких лошадок, у матушки бархатная ротонда[8] с куньим воротником, и поп повеселел. «Дух времени!» — говорил он и, оставив в покое молокан, принялся сочинять таксу для православных. При виде этой перемены молокане только ухмылялись, но упорно молчали. Так «молоканский вопрос» и канул в вечность.
Абрам Петрович как сказал, так и сделал. На другой день, часов в шесть утра, он был уже у меня. Приехал он на той же самой лошади, на тех же самых дрожках, на которых был вчера на Микишкиных болотах. Он опять подъехал шагом, громыхая бляхами, только на этот раз он был не один, а с Николаем Суетным, сидевшим сзади него с кошёлкой в руках.
— Привез, утку привез! — крикнул Суетной, увидав меня сидевшим на крылечке. — Вота она, всю дорогу орала… Спроси хошь свата!
Но сват не обратил даже внимания на слова Суетного. Увидав меня, он остановил лошадь, передал вожжи свату, приказал ему поставить коня в холодок, не торопясь слез с дрожек, расправил поясницу, степенно подошел ко мне и снял фуражку.
— Доброго здравия-с, — проговорил он.
— Здравствуйте.
— Благополучно ли изволили дойти вечор-с?
— Отлично.
— Устали небось. Сват сказывал, что дичи да рыбки купили у него… Поди, тяжеленько было?
— Своя ноша не тяжела.
— Это точно-с.
Я встал и пригласил Абрама Петровича в комнату.
— Благодарим покорно-с, — проговорил он.
Но войти в комнату не торопился. Он опять снял картуз, вынул из кармана ситцевый платок, отер пот с высокого, открытого лица и, глядя на безоблачное небо, проговорил:
— Благодать-то какая-с… теплота-то какая! Все живет, все дышит… Земля как парник какой! сейчас полями проезжал — душа не нарадуется… Ежеминутно господа бога благодарить надо… Сколько щедрот-то! И дождями землю орошает и солнышком согревает. Давно ли, кажись, яровые-то в землю брошены, а теперь посмотри-ка: раскустились так, что галку не увидишь в них. Великие богатства обещают поля, только теперича надо просить создателя небесного, чтобы милосердие свое довершил, чтобы по грехам нашим гневом своим справедливым не посетил нас.
И вдруг, переменив тон, спросил, защурив глаза:
— Ржицу-то теперича посмотреть прикажете али после-с?
— А вот погодите, чайку напьемся.
— Как угодно-с… По мне, пожалуй, я и не глядя куплю-с, потому хлеб известен-с.
— Нет, все-таки посмотреть нужно.
— Как угодно-с.
— Известно, посмотреть лучше, сват, — проговорил Суетной, тоже подойдя к крыльцу с кошёлкой в руках. — Ну, вот тебе и утка, — добавил он, обращаясь ко мне и подавая кошёлку. — На, бери, владей… Береги мотри…
— Еще бы не беречь золото такое! — иронически заметил Абрам Петрович.
— Золото, сват, золото.
— А коня-то поставил?
— Поставил, сватушка, поставил… не сумлевайся, под навесом стоит там на конном… разнуздал и сенца бросил. — И потом, вдруг обратись ко мне и кивнув головой на Абрама Петровича, проговорил: — Ведь дал.
— Что такое? — спросил я.
— Нешто забыл! двести рублей-то, на избу-то…
Но Абрам Петрович даже головой покачал.
— Не я дал тебе, сват, а долг человеческий! Чего тут такого удивительного! Вот если бы я не дал тебе, имея возможность дать, ну тут подивиться было бы чему. Я бы, к примеру, тонуть стал, а ты бы взял да руку мне подал… неужто такому твоему поступку дивиться надо было бы. Это был твой долг. Коли мы друг другу помогать не будем, так нечего нам и людьми называться… тогда место нам не в избах, не в домах, а, с позволения сказать, в свиных хлевах… вот где…
— Спасибо, сватушка, спасибо! — тростил между тем Суетной. — Такое спасибо, что по гроб жизни не забуду. Только вот горе-то, — обратился он ко мне, — деньги-то дал, а расписки не берет… уговори хоть ты его…
— Как не берет? — спросил я.
— Так и не берет… Сват, успокойте вы меня, возьмите расписочку…
— Будет тебе городить-то…
— Сватушка! в смерти, в животе бог волен, — говорил Суетной, стоя перед Абрамом Петровичем без шапки и отвешивая ему низкие поклоны. — Яви божескую милость, возьми расписку. Бог знает, что будет впереди-то… Может, зазнаюсь я, совесть потеряю в больших-то хоромах.
— Будет, будет тебе… нечего и барину надоедать пустыми этими разговорами. Я сказал тебе: отдашь — хорошо, а не отдашь — еще лучше, потому что тогда душе моей еще больше спасения будет… Вот тебе и все.
Николай Суетной только руками развел.
— Знакомая комнатка-с, — проговорил Абрам Петрович, вздохнув, когда мы вошли в залу. — Вот на этом самом кресле генерал покойник сидеть любил. Сидит, бывало, да так-то в окошечко посматривает.
Мы уселись за чайный стол.
— Вы как, внакладку или вприкуску пьете? — спросил я.
— Признаться, я пью с медком-с…
— Ну, меду у меня нет…
— Так позвольте вприкусочку-с.
Как ни был счастлив Суетной, как ни сияло радостью лицо его, как ни был он разговорчив и весел, а все-таки войти в залу и сесть с нами за чайный стол он отказался наотрез и остался в передней. Как-то боком уселся он на конник[9], положил одну ногу на другую, поставил на тот же конник чашку с чаем и суетливо, словно белка, откусывая сахар, еще суетливее подносил к губам обеими руками чайное блюдечко. Абрам Петрович, наоборот, держал себя с достоинством, солидно. Он сидел на кресле и, уставив блюдечко на все пять пальцев левой руки, втягивал в себя чай, закрыв глаза. Отказываться он начал от чая после первой же чашки, что не мешало ему, однако, выпить их штук до десяти.
— Я все про вашего покойного дядюшку, про генерала вспоминаю, — проговорил он, откусывая сахар. — Суровый был, но зато и разум большой имел… Как он этих самых разделов крестьянских не любил! Бывало, вспыхнет весь, затрясется, задрожит, когда к нему придут позволения на раздел просить. Затопает ногами, за волосы себя схватит и давай костерить на чем свет стоит… «Подлецы вы, кричит, олухи, дурачье!» И сейчас, бывало, за веником побежит. Принесет веник, принесет прутик какой-нибудь и опять к мужикам: «Смотрите, говорит, дурачье! Вот вам прутик, а вот вам веник, то есть несколько прутьев, связанных в пучок… Ну, говорите теперь, что сломить легче: прутик али веник. Так-то и семья. Одиночка — это прутик, а веник семья!» Обругает, бывало, да со двора долой… — И, переменив тон на презрительный, он добавил: — А теперь-то мудрое наше начальство готово и одиночек-то надвое перерезать… Что это такое, ваше высокоблагородие, порядка у нас нет никакого, ни в ком-то разума нет. Кого хотите возьмите, и сейчас вы увидите, что в человеке нет разума. Посмотрите хошь на мужика. Ничего себе, мужик как мужик: и грязный, и неумытый, и сквернослов, и кабак помнит, и зубоскал, а вывернешь его наизнанку, так индо руками разведешь… Вот как-то недавно я в немецкой колоние был… Меня даже досада взяла, как эти немцы аккуратно дело ведут. И нельзя ведь сказать, чтобы народ уж очень умный был, пожалуй, глупее много мужика нашего, а насчет аккуратности говорить нечего, молодцы. Живут — посмотреть любо. Домики чистенькие, перед каждым домиком садик, улицы выметены, вокруг кирки чистота, колодцы, мостики, больничка есть, аптечка, школка небольшая, труба пожарная… едят сладко, спят мягко! А рядом русское село… Смотреть тошно! И земли столько же, сколько у немцев, село казенное, и земля одинаковая, и река тоже протекает, а смотреть тошно. Избы грязные, крыши соломенные, в ограде церковной телята поповские, навозищу полны дворы, едят скверно, спят во вшах… да чего! Больше половины села у немцев в работниках живет… Я даже заплакал… скорее на лошадь, и дай бог ноги. Заходил я и в правление ихнее, порассмотрел все, порасспросил… У них и общественный капитал есть… А у нас? Вот у нас в волости три кабака, дают они дохода тысячу восемьсот рублей в год… Вот уже шесть лет кабаки платят нам деньги эти… ведь это десять тысяч восемьсот рублей, говорят! Ведь какой капитал-то… На случай беды какая бы подмога-то была! А у нас все-то эти денежки тем же путем да опять туда же, в кабак. Дураки мы, как есть дураки… Дали нам волю, а мы взяли да на малый надел пошли, земли испугались… А вы, поди, и сами знаете, каково жить-то на малом-то наделе. Да вот, возьмем хошь свата в пример. Вы, кажись, изволили быть у него?
— Был.
— Изволили видеть избенку-то?
— Видел, избенка незавидная.
— А ведь вот человек и не пьяница и не мот. Двадцать лет он в этой избенке-то прожил, двадцать лет трудился, покоя себе не знал, а накопил, вишь, всего триста рублей… ведь это по пятнадцати рублей в год выходит только. Каково же жить тому, кто, окромя хлебопашества, никакого себе занятия не имеет? А кто виноват, как не общество, как не наши глоты да мироеды. Повесить их за такое дело и то мало. Дали нам и самоуправление. «Нате, говорят, управляйтесь сами! Выбирайте себе старшин, старост, судей, сборщиков… собирайте сходы, думайте, как бы лучше свои мирские нужды приладить!» А мы набрали такого народу, что всех-то их в омут затолкать и то не жалко. Общество — великое дело, оно и думать должно по-общественному. Тут должно быть все сообща, не об одном себе думать, а обо всех: помогать друг другу, исправлять друг друга, уму-разуму учить… А мы-то из-за какого-нибудь клочка сена, из-за какой-нибудь борозды лишней готовы друг на друга войной идти. Придешь на этот сход-то: послушаешь, посмотришь да плюнешь… Какие это рассуждения, когда только и норовят как бы с кого побольше водки выпить! Нет-с, при таких порядках с обществом и связываться нечего, а лучше всего от него, как от греха, подальше-с…