Четырнадцать женщин стоят надо рвом,
осеннюю осыпь коленями тронув.
Мишени - затылки. Руби топором!
Не тратить патронов!
возмущенный отец спросил: откуда ты, собственно, взял эти подробности?! Откуда? изумился Арсений. Ты сам рассказывал! Отец задумался, видно, перебирая в уме, когда он мог допустить столь серьезную педагогическую оплошность, и, решив, что все же не мог никогда, с авторитетом пожилого человека вопросительно утвердил: как это я тебе такое рассказывал, если фактически такого не происходило?! Не мне, пояснил Арсений. При мне. Помнишь, четыре года назад, когда мы с тобою возвращались из Одессы, от тети Брони, и ты встретил соседа по бараку... Отец покраснел, смешался и вдруг закричал: я говорил про ломы! Топоров - не было. Топоры - кле-ве-та!
156.
В ?Ностальгии? Арсений собирался поведать о том, как мальчик, родившийся в лагере, детство проведший в глухой, к чертовой матери заброшенной таежной деревушке, что назначили его отцу для пожизненной ссылки, в деревушке, коренное население которой недолюбливает этих самых политических, этих интеллигентов, что боятся отморозить жопу и даже срать норовят дома, а дети коренного населения доводят вражат народа как могут: колотят их, дразнят независимо от их национальности евриками (местная модификация слова ?жиденок?) и в свою компанию не принимают, - поведать о том, как мальчик, в котором собственная, родная страна сумела воспитать натуральнейший комплекс иммигранта, как мальчик, изломанный этим комплексом, пытается доказать себе и всем остальным, что у него тоже есть право жить на своей земле и ходить по ней, не тупя глаз долу, потому что он ни в чем пока перед нею не виновен, и что если даже виновны его родители (во что он тоже не верит, ну, ладно - он допускает, что пока, по молодости лет, не может во всем разобраться как следует, и потому - оставим до поры, которая, безусловно, наступит, его родителей в покое) - так вот, если даже и виновны его родители, так все равно: он-то здесь не-при-чем! - ну, в общем, Арсений собирался поведать в ?Ностальгии? о попытке обрести то, что обычно дается человеку автоматически, при рождении: сама этимология слова, которое будет сейчас написано и даже - по инерции с заглавной буквы, чрезвычайно красноречива: обрести Родину.
?Ностальгия?, однако, получилась такою, что печальным реалиям ссыльного деревенского детства войти в нее не удалось. О нет! - отнюдь не желание объехать острые углы и придать повести цензурный тон владело Арсением, хотя он чувствовал, что они разрешили (во всяком случае, перестали безоговорочно запрещать) не только думать о чем угодно или трепаться на кухне с женою, о чем думаешь, но даже - если методом фиги в кармане: аллегориями, иносказаниями, намеками потоньше да помутнее - даже об этих мыслях писать; что только открытых текстов они боятся, и боятся, может, еще больше, чем вчера, - тем сильнее Арсению в этой ситуации и хотелось говорить громко, говорить правду, не переводить ее с человеческого языка на эзопов, ибо Эзоп, как иной раз патетично провозглашал Арсений, был рабом: рабом Ксанфа, - просто ?Ностальгия? получилась другою (кстати, хоть по иным причинам, а столь же непечатною) и сейчас, вложенная в папку романа, оказалась более чем на месте, однако потребовала и расставить точки над оставшимися без точек °.
Арсений задумывается, и в голову лезут воспоминания, сбивчивые, одно толкающее другое, и пустяки вдруг становятся вровень с событиями судьбоносными, а те, в свою очередь, проявляют себя совершенными пустяками. Пятое марта, день провозглашения смерти Сталина: отец и вида не подает, какие надежды у него возникают, он, пожалуй, даже более замкнут, чем всегда, только глаза странные, - и идут они за руку, Арсений с отцом, по селу, солнце жарит вовсю, хоть зима еще в полной силе, - и вот одно окно, другое, третье, - за ними живут тоже ссыльные, не друзья - друзей тут не бывает - знакомые отца, - окна растворяются настежь под треск пожелтевших газетных оклеек, и серая, пропыленная вата вываливается на снег; впрочем, лица ссыльных, что приветствуют отца из этих распечатанных не по сезону окон, тоже замкнуты, сдержанны; и тут же, в тот же вечер, соседка по дому, врачиха, латышка, с чьей больной полиомиелитом дочкою Арсений дружит, делится с забредшим в гости семилетним Арсением: уж мы плакали, плакали, а тот, неизвестно с чего, ибо назавтра вполне искренне напишет первые в своей жизни стихи:
Умер вождь народа,
умер Сталин наш.
Крепнет год от года
наш рабочий класс,
и так далее, еще строев, кажется, пять, - тот неизвестно с чего, ибо неделю спустя станет со всем старанием трудиться над белоснежной оправою к портрету покойного усатого генералиссимуса, аккуратно вырезанному овалом с обложки ?Огонька?, смоченному, чтобы не прилип, и уложенному на дно блюдца: заливать разведенным в кашицу гипсом, что отец специально принесет из больницы, заправлять в полузастывшую массу петельку для повешения на стену, - тот неизвестно с чего вдруг проявляет диссидентские замашки: меньше, говорит бабушкиной воспитательной присказкою, писать будете, - и дома страхи, скандал, но пятое марта - это все же потом, это все же в конце, почти в конце, хоть и норовят воспоминания именно о пятом марта, растолкав более ранние, вылезти вперед, - а задолго до пятьдесят третьего: конечная станция узкоколейки, почти в самом центре М-ска, пересадка в обшарпанный трамвайный вагон, беленое четырехэтажное здание с намордниками, длинный, пахнущий вчерашними скисшими щами и подгоревшей кашею, серо-зеленой масляной краскою выкрашенный коридор, томительное, как у кабинета зубного врача, ожидание, смысл которого едва четырехлетнему мальчику не уловить - наверное, потому и плачет, - и, наконец, небольшое квадратное окошко в стене: что-то вроде кассового на провинциальном вокзальчике, только зарешеченное, - а за железными прутьями - на мгновенье, пока мать держит на руках, - лицо отца: папа в командировке; и, видать по контрасту, нужды нет, что два года спустя тот же мальчик, счастливый донельзя, под ноль остриженный, на фоне разряженной елки фотографируется в форме старшего лейтенанта МГБ, сбывшейся своей заветной мечте: бабушка сшила из старого обмундирования коменданта - они друзья! - который презентовал в придачу и запасные своп погоны.
Деревянная ванна, бак, снабженный душевым раструбом, трехколесный велосипед, (фотоаппарат ?любитель? с трещиною, залитою жидким стеклом, два улья на пасеке, куда Арсений с отцом пошли как-то сами и без дымаря и откуда бежали стремглав, унося под сетками безжалостно жалящих пчел, самодельная коптильня на огороде, пахнет дымком, снова попахивает ретро, но тут же к воспоминаниям примешиваются мысли, вопросы, недоумения или, напротив, понимания: и про польский язык, которому отец, польский шпион, не то что не учил Арсения - о существовании которого никогда не заговаривал, строчечка русский в метрике, после - в паспорте, то, се, пятое, десятое и наконец: а что, если б отец не загремел в лагерь? Военный врач, он наверняка оказался бы на фронте и скорее всего там бы и погиб. Но зато, если бы не погиб, был бы, надо полагать, и генералом, и профессором, и жили бы они давным-давно в Москве, где-нибудь на Песчаных, в пятикомнатной, с паркетом, с четырехметровыми потолками квартире... Впрочем, кто они? С матерью бы отец тогда не познакомился, и сын его, если допустить, что сын положен Арсениеву отцу судьбою, - сын оказался бы уже не Арсением, если бы даже и звали его Арсений.
Два часа пролетают незаметно. Лист так и остается чистым. Все это, конечно, думает Арсений, не вполне семейные хроники, которыми я, собственно, занимаюсь. Отложим это куда-нибудь на потом.
Но роман стремительно несется вперед, потом так и не наступает, вернее, наступает, но значительно позже.
157.
В тюрьме, месяца эдак с третьего, воспоминания о месте отцовой ссылки станут посещать Арсения все чаще, пока не преобразятся в твердое намерение, едва освободившись, съездить туда. Но, едва освободившись, разумеется, не окажется денег, зато в избытке - насущных проблем. Впрочем, поездка, пусть и с опозданием на несколько лет, все-таки состоится.
Арсений, застав его нежилым и запустелым, с трудом узнает дом, где прошло детство, будет бродить по полуразобранным полам под проломами в потолке и пытаться хоть что-нибудь восстановить в памяти. Самым поразительным окажется, что Арсения узнают и вспомнят и что об отце до сих пор здесь ходят легенды, как о враче-чудодее, Человеке С Луны.
И тогда, вернувшись домой, Арсений напишет наконец о детстве большую повесть, где дом деревенской ссылки сольется в одно с домом среди полей; где могучий старик, срисованный с отца, каким тот неожиданно откроется Арсению при поездке, встанет во весь свой недюжинный рост, напрочь затмив маленького, слабого сына, которому Арсений безжалостно передаст многое от себя.
Надежд на публикацию повести на Родине будет немногим больше, чем в связи с романом, однако, в отличие от рукописи ?ДТП?, Арсений не рискнет передать рукопись трагедии за рубеж.