Один, молодой, вдруг подошел от сторонки и сказал таинственно:
– А что, барин, я тебя спросить хотел.
– Что? спрашивай.
– Правда ли, говорят у нас, велено в Питинбурх[28] совет о вере собрать?
На возражения покачал недоверчиво головой и отошел.
Мы сначала пытались садиться под деревья, отдыхать, – но стоило присесть – тотчас собирался народ и теснился ожидательно, с тишиной и вежливостью. Один какой-то начал несмело, что вот, мол, говорят все о перстах да о поклонах, а что говорить, если «тут» (указал на сердце) ничего нет.
Это меня заинтересовало.
– А ты сам по какой вере?
Ответил помолчав, нерешительно и недоверчиво:
– Мы-то? Мы… по православной…
Спутник мой оживленно начал с ним рассуждать; вдруг откуда-то явился о. Никодим, точно из земли вырос. «На горе», то есть на эстраде, очевидно, был перерыв.
– Вы тут? Ну, а что вы тут?
– Да вот, рассуждаем, о. Никодим. Путаемся понемножку.
О. Никодим поглядел-поглядел на нашего собеседника – и вдруг бросился на него, хотя тот явно не походил на раскольника, и у меня уже было подозрение, что это – «немоляк».
– Ты, говоришь, православный? – уцепился о. Никодим со своей добродушнейшей яростью. – Ну хорошо, хорошо. А давно ль ты, православный, у исповеди-то был?
– Да мы в россейской… Как, значит, отцы – так и мы… А мы тут о своем говорили с господами…
– Нет, на исповеди-то когда был?
– Мы-то? Да ну в посту, скажем, был…
Спутник мой вмешался в разговор, чуя неладное. О. Никодим добродушно-победительно отошел. Со староверами ему интереснее говорить. А с эдаким – что!
Мы очутились на другом косогоре. Толпа немедленно завила нас в круг. О. Никодима не было, но зато под деревом, полулежа, расположился неизвестно откуда взявшийся о. Анемподист с Библией в руках.
Рядом сидел рыжеватый, лысоватый, худой мужик, лицо спокойное, упрямое, не очень доброе.
Мы спросили:
– Кончили рассуждать с Ульяном, о. Анемподист? Верно, о. Никодиму его на горе сдали. А где же «немоляи»?
О. Анемподист улыбнулся.
– Да вот они, перед вами. Вот Дмитрий Иванович, – и он указал на рыжего мужика. – Скажи-ка мне, Дмитрий Иванович, как ты толкуешь «в начале бе Слово»? Скажи-ка, я забыл, право забыл.
О. Анемподист (которого, впрочем, все очень любили) слишком явно хотел «демонстрировать» перед нами «немоляев». Дмитрий Иванович это почувствовал и отвечал крайне неохотно, недоверчиво, опасаясь нас. О. Анемподист известен, кроток и прост, – а это что за люди? Новые миссионеры прибыли? Уже слышно было так о нас в народе.
Однако понемногу Дмитрий Иванович разговорился. Выяснилось, что «их согласие», то есть кружок Дмитрия Ивановича (небольшой) – ничего не признает, кроме духа, принимая слова Писания иносказательно. Такое «согласие» довольно обычно, известно, – известны и возражения, которые мог представить о. Анемподист. Дмитрий Иванович говорил тонко, неглупо и упрямо. Всю Библию знает наизусть, хотя неграмотен. Считается столпом своего «согласия».
В круге сидело много и женщин. Все сидели тесно и близко, все сближаясь. Становилось опять душно. Внизу, у воды, ярче замелькали огоньки, богомольцы обходили озеро, шли один за другим, и озеро опоясалось подвижной, сверкающей цепочкой.
– Пройдем в лес, отдохнем немного одни, – сказал мне тихо мой спутник. – Потом поговорим.
Кое-как прошли через народ, дальше, дальше вглубь.
Странный лес, странные холмы, странные люди, странный вечер! Как будто не та земля, на которой стоит Петербург с его газетными интересами, либералами, чиновниками, дачами, выборами, дамами-благотворительницами, бесчисленными изданиями Максимов Горьких, жгучими волнениями по поводу кафешантанной певицы Вяльцевой, со всеми его тараканьими огорчениями и зловонно-тупыми веселостями. Не копошатся ли так называемые «культурные» люди в низкой яме, которая все оседает под их тяжестью, – и не здесь ли, на этих холмах, лежит зерно (только зерно), – откуда может вырасти истинная культура? Сюда пришли тысячи народа, из дальних мест, пешком, – только для того, чтобы говорить «о вере». Это для них серьезное, это для них важное, – может быть, самое важное в жизни. Важно, надо идти, надо говорить, надо слушать. И пришли, со своими мыслями, со своими книгами, уйдут – целый год будут жить и думать то и тем, что унесут отсюда. И без усилий, а просто потому, что для всего их существа это – важно. И так их много – и для всех один вопрос: как верить в Бога? Грубые и тонкие, злые и добрые, упрямые и кроткие, неподвижные и нетерпеливо-алчущие, новые и старые – все соединены одним: как надо верить? Где правда? Как молиться? Решить это, а там уже все будет ясно. Это – исток. Самое главное.
Кучки, кучки народа. Говорят, кричат, спорят. Слышно: «Лжеученье!», «Анафема!», «А преподобный говорит…», «А в XVII стихе сказано…» Кто-то надрывается тонко: «Сердце-то! Про сердце-то забыли! Бог любы есть…» – Изнемогшие спят на траве, с котомками под головами. Где не спорят – молятся иконам на деревьях, на полотнах, теплят свечи, поют – жужжат. Подальше, где поглуше, тоже молятся, по трое, иногда по двое: мать да дочь. Принесли с собой икону, повесили на ствол, читают на коленях, кладут поклоны. Это разных толков староверы, больше беспоповцы. Огоньки, где поглуше, ярче освещают нижнюю листву берез. Внизу, на тропе, у воды, – источник, бегущий с холма. Над ним крошечная часовенка, точно кукольный домик, игрушечная церковка. И тут огни, монашки читают по старой книге, молятся.
Мы отошли совсем в лес, далеко, и легли отдохнуть на траву, одни.
Но скоро нас опять потянуло к людям.
Окольной дорогой, через ручьи, мы как-то вышли сразу к часовне и эстраде, где, окруженный толпой народа, сражался о. Никодим, уже полуохрипший. С усилием мы взобрались к нему и присели на сундук с книгами.
Народ так теснился, что собеседник о. Никодима поднялся с другой стороны на приступочку и говорил, держась за перила.
Умное, довольно красивое и тонкое лицо, удивительно насмешливое. Говорит не сердясь, спокойно, и все где-то у него бродит неуловимая усмешка.
– Ты, знашь, о. Никодим, подозрительный, а я ничего, знашь, я тебя спросить, знашь, хочу, потому у меня сомнения разные, так вот ты мне, знашь, разъясни, а я, знашь, послушаю.
О. Никодим торопливо достает и перелистывает разные книжищи на пюпитре. Торопливо, так же упирая на «о», как и его противник, отвечает:
– Что ж, я этой речью твоей, Иван Евтихиевич, очень доволен, а только вот что скажу тебе…
Иван Евтихиевич спокойно перебивает:
– Да ты, знашь, сумнения мои выслушай вперед, а потом, знашь, и говори, и объясняй.
Долго вел, тонко, осторожно, диалектично, и спросил, наконец, – как это в Евангелии сказано «будьте мудры, как змеи», а у апостола в таком-то стихе тот же змий проклинается, ибо лукав, соблазнил Еву.
О. Никодим внезапно и неожиданно вскипел.
– Ну не есть ли ты лукавый сам и хитрый человек, Иван Евтихиевич! Видишь ты, что вывел! А я тебе скажу…
Начался ярый спор, весьма скоро принявший схоластический характер. Мы отошли.
На одной полянке сидел среди народа молодой юродивый и мычал. При нем мать, – все гладила его по руке. Говорили мы то с тем, то с другим, присаживаться не решались. Совсем стемнело. Огоньки удвоились, учетверились. Мы стали спускаться вниз кое с кем из народа, как вдруг к спутнику моему подошел молодой мужик и тронул его за рукав.
– Барин! Пойдем на ту гору. С тобой народ желает поговорить.
Под деревом густая толпа, громадная, и все увеличивающаяся. Мы прошли и сели в середину. У самого дерева сидели старики. Один рыжеватый, с лысиной, Иван Игнатьевич. Подальше – молодые парни, бабы, девки. Тотчас же стало от тесноты душно, сперто, – но мы уже привыкли.
– О чем, братцы, вы хотели поговорить? – спросил мой спутник.
Иван Игнатьевич, плотный рыжеватый старик, тотчас же степенно ответил:
– Да вот, о вере. Слышно, ты не миссионер. Думаем спросить тебя, как полагаешь, где правду-то искать? И какой, слышь, самый-то первый вопрос, самый-то важный?
Спутник мой сказал, что, по его разумению, самое важное – это чтобы все люди соединились в одну веру; говорил о церкви «истинной».
Беседа продолжалась, заговорили о конце мира, о втором пришествии. Радуются, понимают с полуслова наш неумелый, метафизический, книжный язык, помогают нам, переводят на свой, простой. Обо всем, о чем мы думали, читали, печалились, – думали и они у себя, в лесу, и, может быть, глубже и серьезнее, чем мы. Но им легче, их много, они вместе, – а мы, немногие, живем среди толпы, которая встречает всякую мысль о Боге грязной усмешкой, подозрением в ненормальности или… даже нечестности. И мы стыдимся нашей мысли даже здесь – но, видя, что они не боятся, не стыдятся – становимся смелее – и радуемся.