24 июня
Рано утром пришел в наш недостроенный «отель» о. Никодим прощаться – уезжает домой, в Н. Пришел и о. Анемподист, который отправится с нами в скиты: Шарпанский и Комаровский.
О. Никодим невнятно хрипел что-то. О наших «немоляях» сказали вскользь.
Явился к нам исправник, вернувшийся из Н. Пожилой, слегка угрюмый человек с очень добрыми глазами, немногословный. Искренно желающий оказать нам «всякую помощь». На «начальство» не похож. Человек самый обыкновенный.
О. Анемподист сказал:
– Да поедемте с нами в скиты, Федор Кузьмич! Исправник тотчас же согласился и вышел сделать распоряжения.
Часов в 12 выехали, на трех тройках.
Впереди исправник с о. Анемподистом, потом мы (увы, опять в нашем «ковчеге»!), за нами еще любознательный здешний член суда, – в своем собственном тарантасе (с сиденьем!). Мы не совсем понимаем, откуда в С, где нет никакого «суда» – член суда, оседлый, со своим тарантасом, – но покоряемся очевидности, тем более, что член очень мил. Нервный блондин средних лет, немного его дергает, любезен, не без культурности, – даже «Мир Искусства» выписывает! Когда с Шарпана я пересаживаюсь к нему (ведь у него сиденье!) – говорим о Петербурге. Пошлости мало (в исправнике и совсем ее нет).
До Шарпана доехали очень скоро. До Комарова от С. – двадцать одна верста, но, чтобы заехать в Шарпан, надо сделать четыре крюка.
Дорога… обыкновенная; начинаем привыкать к ее ужасам.
Шарпан – самый неинтересный скит. Местоположение – ничего, высокие, развесистые деревья, – но уж слишком скит слился с деревушкой.
Есть и моленная, однако в кельях как-то семьями живут, и уж с грязцой, и все какие-то мужики да бабы.
«Настоятеля» их не было, ушел, говорят, в Комаровский скит.
Мальчишка провел нас на могилу матери Февронии – деревянная избушка без окон, внутри лавки – место могилы, посередине, огорожено, стоят иконы.
Избушки эти очень обыкновенны, на иных могилах, впрочем, только «голубец» – деревянный ящик в виде гроба, и «часовенка» – столб с крошечной покрышечкой, вделана медная икона.
От Шарпана на Комаров дорога почти все время лесом. В лесу – гати, ехать совсем невозможно. Идем пешком, но идти тоже скверно. Лес опять сплошной, тесный, а по дороге, очень широкой, лужи и доски.
Идем, видим – навстречу мужик в белой рубахе, не старый, с проседью, благообразный.
О. Анемподист остановил его.
– Да это ты, Ефим? Здраствуй. А мы у тебя в Шарпане были. Ты из Комарова?
Мужик оказался Шарпанским «настоятелем». Говорит без смущения и без приветливости. Узнал члена суда и спросил, где его барыня, с которой тот у них раньше был.
– Хорошо бы в игуменьи твою барыню. Игуменья чистенькая была бы!
Член улыбается, но, видимо, не очень польщен комплиментом Ефима его отсутствующей жене.
– А что, Ефим, – спросил о. Анемподист, – Комаровский настоятель, старец Олександр, – жив?
– Помер. Две недели как помер. Матери там страсть убиваются.
Ефим далеко не старец, к тому же неразговорчив. Мы рассчитывали на о. Александра и огорчились известием.
Скит Комаровский начинается Игнатьевской обителью (прежде мужской). Скит подзапущен, хотя не так, как в Шарпане; и деревня здесь далеко от обители, через поле, за горушкой.
Мы как-то сразу очутились в моленной. Тип их везде один. Здешняя пониже, погрязнее Чернухинской, но зато шире, точно из двух горниц, окна и справа и слева, иконостасная стена не доходит до правой стены, там закоулочек – и вторая дверь. Моленную вдоль разделяет стена, до половины, так что направо опять можно зайти, и там тоже закоулочек. По стенам лавки. Прекрасна громадная старинная икона Божией Матери, в сплошной жемчужной ризе.
Две древние, древние старицы в черных сарафанах, белых рукавах. Одна, мать Меропия, одутлая, желто-бледная (кажется, водянка у нее) – едва ходит. Другая, мать Маргарита, сухая, красноглазая старуха, в черном платке, еще древнее. Говорят, она выпивает. И то: чересчур болтлива и жалоблива. В обители с шести лет; рассказывала, как ее в молодости «на годы» посылали в Нижний и в Москву к богатым купцам читать, какие там «искушенья», как ее из-за них и постригли. Помнит хорошо разорение скитов в прошлом веке.
Но посреди рассказов о далеком – вдруг сразу вспомнит две недели назад умершего руководителя о. Александра – и начинает слезиться и причитать:
– Я ему: не помри ты, наш батюшка! А он: что ты, мать, я еще тебя поминать стану. Я еще против тебя робенок!
Заливается-плачет. Потом опять ничего, опять рассказывает чуть не о молодости своей, а через минуту снова:
– …а он мне: да я против тебя робенок! И зальется.
Сходили на могилу святого Ионы-Курносого, первого Игнатьевского настоятеля. Над могилкой должна стоять старая ель, кору с нее богомольцы берут от зубной боли. Но ель давно не стоит, а лежит, – один остов ее; и коры никакой нет, вся ель – белая от старости. Могила – не избушкой, только один «голубец» да «часовенка» в головах.
Из Игнатьевской обители, через поле, а потом через широкий болотистый луг, по очень удобным мосткам, мы перешли в Комаровскую женскую. Как здесь хорошо! Зеленая-зеленая поляна, прудок под нависшими березами, у пруда скамеечка.
За прудом, в линию, – скит: одинаковые двуоконные избушки, соединенные галерейками. Это одна «стая». Избушки чистенькие, крепенькие, – скит самый зажиточный, помогает Бугров из Н.
Мы обогнули стаю, зашли с другой стороны. И там луга; ближе – развесистые деревья, влево как будто огород. Чистенько – и заперто, словно вымерло. С галереек по этой стороне крылечки, плотно запертые. Под окнами незамысловатые цветы.
Направо – навес и каменная могила («голубец», только каменный) матери Манефы. Рядом – «било», деревянная доска, висячая, на горизонтальной палке. Тут же молоток на коже. Известно, что «било» установилось в скитах с запрещением колоколов. Есть, однако, искусницы, умеющие из «била» извлекать звуки не хуже колокольных.
Стучим в дверь, в одну, другую. Никто не выходит. Испугались? Стучим отовсюду.
Наконец вылез матерой мужик с лукавым лицом и стал утверждать, что «истинно никого нет», обе матери уехали, и что «истинно даже все ключи с собой увезли».
Из оконец тем временем высунулись полудеревянные лица молоденьких беличек. Они все подвязаны белыми платочками, есть недурные; одна, с крупной черной родинкой на подбородке, Маша, – совсем мила.
Болтаю с ними через окошко.
– Маша, а замуж пойдешь?
– Не пойду, – отвечает сурово, без искры в глазах, без улыбки, без смущения.
После долгих препирательств и лганья матерого мужика – нам все-таки отворили.
Настоятельниц, точно, не оказалось дома (или спрятались?) – но ключи налицо.
Моленная большая, с аркой, – из двух горниц, верно, – и образа хороши, но какая-то она не интимная. Благодаря отсутствию «матерей», должно быть, – нам здесь традиционного «самоварчика» не предложили, и мы были рады, что о. Анемподист заказал заранее чай на деревне, у своей знакомой «учительницы».
Захожу в «трапезную», соединенную со «стряпущей». Остальная компания где-то отстала.
«Стряпка» средних лет; тут же и девушки.
– Что же вы теперь едите? – спрашиваю.
– Капусту, грибы, а то кашу. Коли не пост – иной раз рыбу едим, а только редко. Встаем часу в пятом. В одиннадцатом часу обедаем. К вечеру ужинаем.
– Ну, а кто в огороде работает, либо в поле?
– Те еще середничают.
– А чай пьете?
– Чаю никогда не пьем. У нас и прибора этого нет.
И все, говорят, вранье. Они прехитрые. Попрощались мы с Машей. Хоть бы тут улыбнулась! Как бы не так. И любопытство-то у них какое-то мерзлое.
Пошли мы все опять через поле и горку – на деревню. В большой избе (поднятой, конечно) уже был самовар, хлеб, молоко, свежие ягоды.
«Учительница» о. Анемподиста оказалась его же недавней ученицей – девочкой на вид лет тринадцати, с косицей, в коротеньком коричневом коленкоровом платьице. Живет она и учительствует в соседнем селе, бедном, а теперь проводит у родителей-крестьян летнее «каникулярное» время.
– Печку-то тебе в твоей комнатке поправили? – спрашивает о. Анемподист.
Девочка грустно и робко отвечает:
– Нет…
Она кончила все два класса С-кого училища. Теперь получает 120 рублей в год за свою школу.
Какая странная маленькая «учительница»!
О. Анемподист был в веселом настроении духа, без конца пил чай и всех настоятельно угощал:
– Федор Кузьмич! Кушайте! Чай на чай – не палка на палку! Иван Александрович! Что же вы? Не бутылка, – раздастся!
На обратном пути со мной ехал исправник, грустно-угрюмый, добрый, удивительно простой.
Немногословно и коротко рассказывал он мне о том, как переживал его уезд голод, холеру, что было, что есть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .