сереньким котенком затих в моих ногах. — Ну-ко, шшалкни ево, шшалкни!
Надо ли говорить, как я затрепетал от радости, бросился встречь мячику, но тут же все во мне рухнуло, произошло крушение жизни: сырые эти мячики мы расшибали единым ударом. Я достал спрятанную под сенями увесистую лапту, до стеклянного блеска отшлифованную моей рукой, трудовой рукой матки, подбросил мяч и поддал!..
Выбирая слушателей постарше, кои никогда не играли ни в какой мяч, кроме шерстяного, самокатного, потому как фабричных мячей в их отсталый век не водилось, страдая всем сердцем, бабушка несколько лет подряд рассказывала:
… — От всей-то душеньки кидаю ему мячик: имай, внучек! Играй, дорогой робеночек! А он язз-ва-то, арестанец-то, нет штабы баушке спасибо сказать…
— Х-хе, че захотела!
— Послушай-ко, послушай-ко, кума! Глянул на меня мнученочек-то, робеночек-то дорогой, ну чисто рублем подарил!
— Заместо спасиба!
— Ага. Дедушко и дедушко родимай! Тырлы вытарашшит, дак сразу руки вверх! Живьем сдавайся!.. Глянул эдак-то да ка-ак по мячику резнет стягом!.. Стя-гом, матушка моя, стягом! В ем, в мячике-то, аж че-то зачуфыркало! Зачуфыркало, кума, зачуфырка-ло, ровно в бонбе гремучей!..
— С нами крестная сила!
— Шипит мячик, пипка отвалилась… А этот, яз-зва-то, архаровец-то, облокотился на стяг, че, дескать, ишшо расшибить?..
— Вот их до какой черты в школах да в клубах довели! Седня мячик потрошат, завтре за людей примутся… Дала бы ему баню!
— И дала! И дала! Как не дать? Пять гривен, как одну копейку, высадила! — Бабушка сморкалась в передник, и дальше, знал я, пойдет: «Какие наши достатки? Где работники-то? Сама обезножела. Старик на курятнике крехтит, не то помират, не то забастовка опеть?..»
Тридцать третий год все подмел по сусекам, сундукам, по амбару и двору. Дед, как оказалось после, не бастовал, он отбывал свои последние сроки на земле.
Держались лесом, огородом и тем, что изредка давали нам тетки и дядья, да у них свои семьи и нужда своя.
На Усть-Мане расположилась сплавная контора, построен рейд с поперечной гаванью — для задержки леса. Средь редко рассыпанных избенок и широких загонов для скота, по-хозяйски широко и бесцеремонно втиснулись несколько бараков, столовая из теса, клуб из кругляка. Берег вдоль и поперек испластали тракторами, пашню опутали цинками. Вольный, дерганый люд, не знающий цену никому и ничему, земле и подавно, наторил по пашням дороги и тропы, повалил заплоты, пустил пристройки на дрова. В бараках жили от получки до получки, бурно, беззаботно, весело. За иные заимки, занятые сплавщиками, выплачены были какие-то суммы, но на большинстве заимок избы стояли заколоченные. Мужики и бабы растерянно замолкли по своим сельским дворам, а на беспризорную землю от леса двинулась трава, боярышник, бузина и всякая лесная нечисть. Но, сопротивляясь одичанию, еще многие годы меж штабелей леса, где-нибудь на бугре, а то и на завалине барака, во дворе школы, возле помоек вдруг всходил и отделялся от дикой травы колосок ржи, пшеницы, метелки овса, кисточка гречи. Случалось, смятый, сваленный к воде, размичканный яр прошибал росток картошки, овощь пробовала цвести и родиться…
Землю заняли, не раскорчевав ни одной полосы взамен. И великим потом и мозолями отвоеванная когда-то у непроходимой тайги пашня скоро пришла в запустение, исчезла, обратилась в ничто.
Существовал закон, защищающий интересы крестьян. Но мужики закона того не знали. Старые, вроде моего деда Ильи Евграфовича, люди махнули на все рукой, позабирались в избы и начали заглухать без работы — от веку жившие землей, ничем другим жить они были не научены. Хозяева, кои были еще в силе, сделались межедомками: рыскали меж колхозов, сплавной конторой, известкового завода, сшибая случайные подряды.
Земли колхозу не хватало. Какая в наших камнях земля? Там клочок, тут вершок, и при всем этом самые лучшие пашни пустили на распыл — на левой стороне Енисея, что по-за островом, оттяпало овсянскую землю подсобное хозяйство института, на фокинском улусе, том самом, где потерялся когда-то сын тетки Апрони Петенька, расположилось подсобное хозяйство другого института — разохотились городские на дармовую землю, тем временем колхоз имени товарища Щетинкина, и без того едва теплящийся, чадил как восковая свечка, пока совсем не угас. И когда я ныне слушаю удивленные речи: откуда, мол, и как появилось варварское отношение к земле, равнодушие к ней? — могу точно указать дату: в родном моем селе Овсянке это началось в тридцатых годах, в те бурные, много нам бед причинившие дни.
Тем летом, как на грех, поссорился с бабушкой и ушел в другой дом Кольча-младший, оставив с нами первую жену. Какое-то время жена Кольчи-младшего пожила с нами, потом забрала ребеночка и тихо утащилась домой.
Безлюдно, пусто сделалось в нашей избе. Бабушка, боясь лиходеев, не выставляла рамы в середней и в кути, а выставленные в горнице неряшливо, на скорую руку обмыла.
В одинокой скорби, застыло лежавший на курятнике дед никаких замечаний ей не делал, на поношения ее не отзывался, курил беспрестанно, редко и нехотя, с кряхтеньем сползал с лежанки своей, чтоб сходить до ветру или в баню.
Во дворе начала расти-путаться трава-мурава, подле заплотов — мокрица; меж тесаной стлани и за стайками, на старых кучах назьма, густо взошел овес, под навесом по углам ржавели плуг, борона, железные грабли; заплоты подернулись каменным мхом; даже ворота состарились, треснули, ощетинились серыми ощепинами, старчески скрипели, когда их пробовали отворять, — петли-то дегтем не мазаны.
Однако моя жизнь как направилась, так и шла отлаженно: хлеба кусок, молочишка плошку, пару картох — и готов к сраженьям боец, и потому я не особенно понимал, что значит для нас пять гривен, считал, что бабушка подлиньше называла пятьдесят копеек для того, чтобы шибче уязвить меня.
— Его в утиль еще можно сдать! — презрительно процедил я сквозь зубы. — За две копейки.
— Ково это?
— Мячик.
— Видала, кума?! Видала, че он умет?
— Да уж…
— Рощу его, из кожи лезу, во школу снарядила, а он?! Убирайся чичас же с глаз моих! Запорю до смерти!..
И я убирался с облегчением, ухмыляясь, поциркивая слюной сквозь зубы, независимо, вразвалочку.
— Это его родимец-то корежит! Это он, кума, дразнит меня! Изгалятца. Я ему мячик за пять гривен…
— Этакому неслуху — мячик?! Ремня ему!..
Об мячике я возьми и расскажи братве. Изображая потеху, словно в клубе на спектакле, гримасничал, хлопал себя по бедрам, повторял, продергивая бабушку: «Пять гривен! Пять гривен!..»
Ребятня каталась по траве, а я старался, я старался!..
Вечером бабушка налила мне простокваши, экономно отрезала ломоть хлеба и, не как прежде — сначала за ухо иль за волосья, а отойдя