– Чужие… а однако ждете ее… – почти шепотом произнесла Маргарет точно про себя и сейчас же прибавила с детским порывом искренности: – Нет, простите меня, даже если не сердитесь. Я знаю, у меня странный характер, я дикая. Вдруг возненавижу кого-нибудь, и сама не рада. Вы правы; если рассудить, то Нину Авдеевну вовсе не стоит ненавидеть. Помните, вы сами говорили, что так мало людей, достойных ненависти! И вот, ваша жена…
– Я тогда не думал о Нине Авдеевне, – возразил Шадров, пытаясь ее перебить. Он услыхал за кустами скрип гравия и шелест шелковой юбки. Ему не хотелось, чтобы его жена подошла во время разговора о ней. Но Маргарет тоже уловила шаги и замолчала, покраснев. Она краснела очень часто: и когда смущалась, и когда сердилась; краска бежала под тонкой кожей от висков, розовели щеки и лоб, все лицо сразу делалось свежее и красивее, несмотря на сдвинутые брови.
Она спустила ноги с кресла, поправила свое легкое синее платье с большим белым воротником и перевела ожидающий взор на кусты. Короткие волосы ее сбились от лежанья и смешно кудрявились; она особенно походила сегодня на мальчика, злого и хитрого.
Через секунду действительно на лугу показалась Нина Авдеевна. Она улыбалась, но вдруг, встретив недобрый взгляд Маргарет, – удивилась, даже остановилась было.
– Здравствуйте, – сказала весело, необычайно приветливо Маргарет, вся преобразившись, вставая ей навстречу. – Как я рада! Что, гроза вас застала на пути?
Она была так мила, так крепко, дружески, пожала руку гостье, что Нина Авдеевна забыла о злых глазах, которые ее встретили, уверенная, что это ей показалось. Шадров удивился опять. Притворство Маргарет было ему непонятно и не нравилось. Он, впрочем, ожидал, что она скоро уйдет и оставит его и Нину Авдеевну, которую так нелепо возненавидела: однако этого не случилось. Маргарет была весела, как никогда, даже остроумна; она развеселила и Нину Авдеевну, которая приехала в томном, грустном настроении: ведь она видела Шадрова в последний раз.
– Вы останетесь ужинать в санатории, не правда ли? – спрашивала, улыбаясь, Маргарет. – Ну, так мы увидимся, будем сидеть рядом! А теперь я пойду переодеться…
– И тут неизменные английские обычаи?
– О, нет! Но все-таки это платье слишком просто… Вы любите шампанское? Будем пить шампанское! Пожелаем вместе доброго пути monsieur Дмитрию! Идет?
– Разве больным это позволено? – удивилась Нина Авдеевна. – Ведь, кажется, доктор сидит в конце стола?..
– О, вреда это нам не принесет! А от других, – чтобы никто не заметил, что нам весело, – мы потихоньку! Можно поставить бутылку на пол, около стула. Мы раз так уже делали с мистером Стидом. И он, и я любим шампанское, и никто ничего не заметил…
Она стояла перед ними, розовая, слишком веселая, похожая на шаловливую молоденькую мисс со своим белым воротником и широким кожаным поясом. Нина Авдеевна улыбалась, соглашаясь. Шадров тоже улыбался, но он глядел иначе: он видел ложь, и она была ему неприятна и непонятна.
Когда Маргарет ушла, Нина Авдеевна вздохнула:
– Наконец-то! Она очень мила, неглупа и любопытна, эта замужняя девочка – но a la longue утомительна. Я уже боялась, что она не уйдет, а мне нужно с вами о многом переговорить. Это вы по целым дням с ней? Пастор, вероятно, не приехал, – достойный и добродетельный мистер Стид?
– Нет, не приехал, – вяло сказал Шадров и с тоскою подумал:
«О чем это она со мною говорить хочет? О книге опять, что ли? Или о наших отношениях, которых нет?»
Оставшись наедине с Ниной Авдеевной, Шадров почувствовал скуку, такую захватывающую, что слова остановились у него в горле и не выходили. Он и прежде испытывал, сидя с ней вдвоем, скуку; но сегодняшняя была какая-то необыкновенная, похожая на тоску. В темнеющем влажном воздухе он видел перед собой полную, большую фигуру, неловко скорчившуюся на низеньком стуле. Белыми, широкими руками, точно сделаннными из пшеничного теста, она поддерживала, боясь мокрой травы, подол своего светлого платья с тугим корсажем и длинной юбкой. Шадров, точно в первый раз, заметил ее ноги, очень большие и плоские, грубо обутые. Нина Авдеевна не занималась собою и совершенно не была кокеткой. Она всегда знала, что ее наружность не нравится Шадрову.
Она даже выработала себе убеждение, что внешняя привлекательность – дело второстепенное.
Шляпа на Нине Авдеевне была все та же, с большими полями, но отпоровшийся цветок она уже прикрепила, и Шадров на этот раз не чувствовал никакой жалости к своей жене. Он ждал, о чем она станет говорить, сердился на себя за беспричинное к ней недружелюбие и давал себе слово быть терпеливым.
Нина Авдеевна помолчала немного и заговорила об его здоровье, о своем беспокойстве, о том, как хотела бы она ему быть нужной…
«Ну вот, – подумал Шадров. – Вот и об отношениях».
А Нина Авдеевна уже поясняла свою мысль; нужной не в грубом смысле, не во внешних условиях жизни – нужной внутренно, нужной в минуты, когда человек наиболее чувствует свое одиночество, в минуты духовных проявлений, работы мысли…
Шадров молчал.
Взглянув в его серьезное лицо, потемневшее под вечерними тенями, Нина Авдеевна замолкла на минуту, потом прибавила:
– Вы – человек мысли, рассудочный, теоретический, чуждый всякой стихийности. Ваша сила именно в вашей теоретичности. Но такой человек должен воспринимать тепло непосредственного чувства от другого, отдающего ему душу. А чтобы отдать душу – надо уметь понять человека, как я вас поняла.
Она замолчала и ждала ответа.
Совсем стемнело. Шадров опять смотрел на белое, большое пятно на низеньком стуле и знал, что ему надо что-нибудь сказать. Было бы глупо обижать ее молчанием только потому, что ему скучно возражать. Он подумал и сказал лениво:
– Почему вы говорите, милая Нина, что именно в моей неспособности чувствовать (если она есть) – моя сила? Вы мне указываете мою слабость, односторонность, а не силу. И как же вы, другой человек, могли бы пополнить недостающее? Вы не умеете рассуждать, Нина.
Она не ответила. Шадров продолжал еще ленивее:
– Конечно, я не знаю и могу ошибаться, но мне кажется, что в вас нет той цельности, которую вы себе приписываете; в вас есть немножко и непосредственных чувств, немножко и мысли, как почти во всех других. И вот это-то для вас и плохо, что понемножку. Вы не сердитесь, Нина, я не хочу вас обижать. Я, может быть, в тысячу раз слабее и негоднее вас, и наверно слабее и негоднее, если действительно, как вы думаете, не способен ни на какую живую душевную боль, которую называют чувством. Потому что сознание, разум – это только свет, а зачем свет, если нечего освещать?
Было совсем темно. Шадров не заметил, что на глазах Нины Авдеевны выступили слезы. Она им внутренно обрадовалась: такие невольные слезы простой душевной боли доказывали непосредственность ее чувств. Ей в самом деле было немного больно, хотя боль умерялась привычкой к ней. Шадров, единственный человек, которого она любила (и чрезвычайно уважала себя за эту любовь, считая ее в высшей степени «красивой» – Шадров опять говорил ей, что она ему не нужна. Она давно решила, что не хочет его любви; она только мечтала сделаться ему «нужной», помогать ему совершенствоваться именно в том направлении, которое она в нем угадала.
А он не поверил, что она его поняла, и опять оттолкнул ее, даже не вслушавшись хорошенько в ее слова. Она опять, втайне гордясь своей силой, переломила себя, проглотила слезы и сказала добрым голосом:
– Это – дело слов, Дмитрий Васильевич. Я уверена, что когда-нибудь вы до конца меня поймете, и все будет ясно. Теперь же я хочу для вас только силы и верности себе. Скажите, почему я не знаю того, что вы уже написали? Вы говорили когда-то, что если начнете писать книгу – я первая прочту первые главы?..
«Ну вот, теперь о книге! Так я и знал! Сначала об отношениях, а потом о книге», – с томительным мучением подумал Шадров. Он знал, что если начнется разговор об его книге, к которой он готовился всю жизнь и которую едва начал писать, Нина Авдеевна будет не только высказывать свои мнения, но прибегнет к Тэну, Гегелю и многим другим, которые тоже писали «Философии истории», – и станет говорить о том, как они подошли к вопросу. Это все было бы праздно и скучно, потому что Шадров давно знал, как они подошли к вопросу, а знает ли это Нина Авдеевна – ему было все равно.
Он мечтал о своей будущей книге, как о чем-то совсем простом, необыкновено простом, ни старом, ни новом, а как небо – всегдашнем; но он не обманывался и знал, что это лишь мечтанья, что книга будет похожа на книгу и даже будет скучна, потому что слишком ясна, математически определенна, и что все это вовсе не плохо; но той простой силы, побеждающей без различия всех, великих и малых, той силы не будет в его книге, потому не будет, что он не сможет сделать ее еще яснее, еще точнее и научнее, равной самой математике, царице знаний.