— Ваше превосходительство, — сказал он трясущимися губами, — я прихожу от имени Манучехр-хана. Мулла-Мсех и Мирза-Масси говорят сегодня народу. Они объявили джахат.
Грибоедов закрыл глаза. Он стоял спокойно, только глаза его были закрыты.
— Ваше превосходительство, — лепетал человек, — ваше превосходительство, отдайте, пока не поздно, Мирзу-Якуба.
Грибоедов молчал.
— Или пусть сегодня вечером Мирза-Якуб пройдет тайно в мечеть Шах-Абдул-Азима, ваше превосходительство, это два шага, только через ров перейти. В мечети его никто не тронет, ваше превосходительство.
У человека были слезы на глазах, и он трясся.
— Если кто-нибудь, а особенно русский подданный, — медленно и чужим голосом сказал слова закона Грибоедов, — приходит под русское знамя и находится под его покровительством, — я не могу его выгнать из посольского дома. Но если Якуб сам захочет уйти, я мешать не буду. Прощайте, господин Меликьянц.
Человек неверными шажками, запинаясь, скатился с лестницы, и Грибоедов послал через десять минут Сашку с запиской к евнуху.
Сашка вернулся и доложил:
— Господин главный евнух просили передать, что если ваше превосходительство захотят, так они завсегда рады исполнить, но только сами не согласны.
— Спасибо, Саша, — сказал Грибоедов, — спасибо, Сашенька, ты верно передал.
— А господин Меликьянц прямо не в себе приходили, — прибавил Сашка, довольный.
— А теперь позови сюда, голубчик, Мальцова Иван Сергеича.
— Будьте добры, Иван Сергеич, — сказал Грибоедов Мальцову холодно, — написать ноту. Изложите все мои поступки со сносками на статьи. От самого приезда в Иран. Выражения допустите сильные, но титулы все сохраните. Закончите примерно так: нижеподписавшийся убедился, что российские подданные не безопасны здесь, и испрашивает позволения у своего государя удалиться в Россию, или лучше — в российские пределы. Всемилостивейшего, разумеется.
Мальцов встревожился.
— Есть какие-нибудь известия?
— Нет, — сказал Грибоедов.
— Сегодня же составить?
— Лучше сегодня. Простите, что обеспокоил.
Когда Мальцов ушел, Грибоедов взял листок и начал изображать:
aol, otirsanatvfe e'asfrmr.
По двойной цифири листок означал:
Nos affaires vont tres mal.[90]
Кому писал это Александр Сергеевич? Он положил листок к бумагам на столе, не дописав его. Выдвинул ящик, пересчитал деньги. Оставалось немного, расходы были большие. Он становился скуповат.
Так наступила ночь, и никто в русском посольстве, кроме евнуха Мирзы-Якуба и Александра Сергеевича, не знал, о чем говорил растерянный человек.
Сашка о нем забыл. Он читал на ночь любимую свою поэму «Сиротка», сочинение господина Булгарина. Потом он улегся. Грибоедов сидел у себя, и окно его было освещено поздно.
— Все сидит, — сказал казак, взглянув в окошко со двора.
— Да, дела, — зевнул другой.
И вот перед ним встала совесть, и он начал разговаривать со своей совестью, как с человеком.
— Дело прошлое, оставь свои бумаги, не хлопочи так над бумагами.
— Присядь, подумай.
— Ты сегодня пнул ногой собаку на улице, вспомни.
— Неприятно, — поморщился Грибоедов, — но, вероятно, она привыкла.
— Ну что ж, жизнь не удалась, не вышла.
— Здесь ты прожил даром и совершенно даром…
— Птичье государство, Nephelokkukigia?
— Кто это сказал? — заинтересовался Грибоедов. — Птичье государство? Ах, да это доктор говорил.
— Зачем ты бросил свое детство, что вышло из твоей науки, из твоей деятельности?
— Ничего, — сказал Грибоедов негромко, — я устал за день, не мешайте мне.
— Может быть, ты ошибся в чем-нибудь?
— Зачем же ты женился на девочке, на дитяти, и бросил ее. Она мучается теперь беременностью и ждет тебя.
— Не нужно было тягаться с Нессельродом, торговаться с Аббасом-Мирзой, это не твое дело. Что тебе сделал Самсон? Нужно больше добродушия, милый, и даже в чиновничьем положении.
— Но ведь у меня в словесности большой неуспех, — сказал неохотно Грибоедов, — все-таки Восток…
— Может быть, нужна была прямо русская одежда, кусок земли. Ты не любишь людей, стало быть, приносишь им вред. Подумай.
— Ты что-то позабыл с самого детства. Твои шуточки с Мальцовым! Ты ошибся. Может быть, ты не автор и не политик?
— Что же я такое? — усмехнулся Грибоедов.
— Может быть, ты убежишь, скроешься? Ничего, что скажут: неуспех. Ты можешь выдать евнуха, ты можешь начать новую жизнь, получишь назначение.
— Да мимо идет меня чаша эта.
— Ты же хвалился, что перевернешь всю словесность русскую, вернешь ее к истокам простонародным, песни ты хотел, феатра русского.
— Я не хвалился, — сказал холодно Грибоедов. — Просто не удалось.
— И притом все это преувеличено. Я надену павлиний мундир, выйду, и они уймутся.
— Разве же впрямь нет России, нет словесности? Кажется, это зависть. Ты маменьки боишься, мой милый. Отсюда и провор.
— Вспомни о Кате, ты ведь любил ее.
— Золото мое, — сказал тихо Грибоедов и улыбнулся смущенно.
— У тебя будет сын, Нина его будет качать: люшеньки-люли… Ради сына…
— Ты можешь выдать евнуха, ты сам можешь укрыться в мечети.
(— Завтра же поднести подарки шаху.)
— Отрастишь бороду, как Самсон… Чего уж тут ловчиться. Будут Цинондалы.
— Может быть, не поздно еще?
— Поздно, не поздно, — отмахнулся Грибоедов рукой, как от надоевшего болтуна, — я все знаю сам.
— Но бежать нужно, бежать. Это очень страшно умирать — больше ничего не увидишь, не услышишь.
— Я не хочу об этом думать, — сказал Грибоедов, — Я честно исполнял трактат, — сказал он и встал.
Он нехотя взял со стола какую-то кипу бумаг — может быть, дестхат о Самсоне, может быть, счета Рустам-бека или шифрованные записки. Он затолкал их в камин и зажег. Бумага тлела, плохо загоралась, тяга была дурная.
Вошел Мальцов с листком в руках.
— Разрешите прочесть вам… Вы сами растапливаете камин? — спросил он, озадаченный. — Вы больны? Где Александр?
— Александр спит, — сказал Грибоедов, не оборачиваясь. — Александр спит, Александр спит, — тихо запел он.
— Вы больны, — сказал, чего-то дрожа, Мальцов, — может быть, позвать доктора? Почему вы жжете бумаги?
— Я вовсе не жгу бумаги, — серьезно ответил Грибоедов, — бумага плотная, сырая, она еще не скоро сгорит. Не мешайте мне, прошу вас, Иван Сергеич.
И Мальцов ушел.
Бумага горела ярко. Стало тепло.
Тогда Грибоедов стал обогревать руки перед камином.
— Тепло, — сказал он весело, — все всегда хорошо.
И, ложась спать, он укутался в одеяло и еще раз посмотрел на огонь. Потом повернулся к стене и заснул сразу же здоровым, спокойным и глубоким сном.
Агенгер, кузнец, живший неподалеку от мечети Имам-Зумэ, постился уже вторую неделю и вторую неделю не прикасался к жене. Он поступал так всегда перед днями мухаррема, но в этот год погиб его сын на войне и погибло много лошадей, подковывать стало некого. Он не ощущал обычного облегчения от поста, хотя исхудал. Он был голоден, снилась женщина, не его жена, а другая, он мучил ее, выворачивал ей руки, и все было мало. Он спал глубоко, но в шесть часов утра вскочил и, еле одевшись, выбежал на крышу. Протирая глаза, он смотрел на соседние крыши, плоские и пустынные, и сердце у него колотилось. Он подумал, что проспал. Тогда на крыше, напротив, через узкий переулок появился его сосед, сапожник, и тоже посмотрел испуганно на агенгера. Не говоря ни слова, они побежали вниз, каждый в свою каморку. Агенгер схватил свой тяжелый молот. Он показался ему слишком тяжелым, агенгер бросил молот и поднял с пола, из разного хлама, ножик, обмотанный тряпкой. Ножик был слишком легок. Он заткнул его за пояс, схватил молот и, волоча его, снова выбежал на крышу. Соседние крыши шевелились: женщины смотрели, вытянув шеи, в сторону мечети Имам-Зумэ. Мужчины легко бежали по переулку, один, другой, третий. Воздух был стоячий. Вдруг кузнец соскочил опрометью с крыши на широкую низкую стенку забора, спрыгнул и побежал — к мечети. Белая задняя стена ее была видна, и там никого не было.
Колебался, как бы легкий человеческий ветер, — прозрачный звук, вздох:
— Эа-Али…
И когда кузнец, как мальчик, прыгая кувалдой по земле, вскочил в тысячную толпу, Мулла-Мсех кончил говорить, — и кузнец успел закричать, глядя в рот соседу:
— Эа-Али-Салават!
Доктор Аделунг вставал рано, в шесть-семь часов. Ложился он спать не позже девяти. Он уверял, что дисциплина сна и пищи для человека важнее, чем климат и температура тела. В половине седьмого он сидел в старом шлафроке за столом и вносил в дневник те сведения за истекший день, которых не успел вчера внести за поздним временем. Он писал:
«Января 30.
М-г Maltzoff ведет себя расточительно и неприличен в сем случае: ибо не должно выставлять частное богатство на вид, при общей некой скудности. Что неприятно А. С. Г. Закуплено им столько тканей, будто бы дома имеет гарем. Между тем холост. Хвалится Львом и Солнцем и носит оный на груди; остается для ведения дел. Завтра поднесем подарки шаху. Послезавтра — снова в дорогу.