- Вот-вот! Вот он, первый кит! Быт! Иди сюда на гарпун! - радостно восклицает Богдан. - Именно вот здесь, Вася, в этих благородных бытовых мелочах и кроются эти самые вредные корешки, вытягивающие все питательные соки из нашей, Вася, мужской, гусарской доброты. Потом эти корешки мощнеют, мощнеют... - Богдан, выпучив глаза, показывает, как "мощнеют" корешки, топыря и раздвигая перед лицом игрушечные ладошки. - Потом они, как змейки, целенаправленно переплетаются, - Богдан сводит ладошки в замок, - образуют крепчайший корень. - (Пытается вырвать ладошки из замка, якобы ничего не получается.) - На котором потом вырастает такая, знаешь, махровая проблема, непреодолимая анаконда, змеища, знаешь, толстозадая и непререкаемая. И ты, Вася, тогда против нее, какой бы крупный не был, - становишься.... Становишься - ну, прям как я ростом.
На этом самокритичность, которой Богдан, для убедительного контраста, жертвенно сдобрил страшную картину, заканчивается. Он быстро уточняет, выставив вперед указательный палец:
- Но я не про физический рост, Вася, я не про рост. Ты на мой рост не смотри. Лучше - слова слушай!.. Слова-то, признаем без ложной скромности, высокие!
Весь диалог, в котором ведущая роль принадлежит, разумеется, Богдану, и поэтому больше походящему на активный (в смысле живого контакта со зрителем) монолог, построен, с небольшими вариациями, по классической схеме: вопрос, предварительная мораль, пример, окончательная мораль. Оратор-моралист, по большому счету, творит речи для себя, наслаждаясь собственной проницательностью и, что немаловажно, покорностью зрителя, порожденной, естественно, убийственной простотой аргументов. Ибо все великое - просто. Часть этого самонаслаждения имеет возвышенно-бескорыстный окрас: рядом лежит незнакомый безмолвный истукан (это - я ), который в скором времени, непременно напитаясь мудростью непризнанного метафизика-самоучки, уедет в неведомые теплые края и будет, если преодолеет жадность и лень, делиться этой мудростью с миром, который, увы, никогда не узнает имени того человека, который...
Который продолжает:
- Помню, жена меня попросила.... Это буквально в первый месяц нашей совместной жизни. Тоже, знаешь, такая "тяжелая" была. Не в смысле, там, будущего потомства (нет, рановато еще было), а в смысле - ме-е-едленная, то-о-омная, - Богдан вытягивает губы, прикрывает глаза, двигает плечами, изображая павлинью походку. - Говорит мне, Богдя, я пошла, дескать, в магазин или, там, на рынок, а ты, милый, полы, будь добр, помой в нашем гнездышке. Ага. Еще, помню, шутливо так, подмигнула, за щечку меня, вот так вот, потрепала и стервозно эдак пропела, как оперная певица: "Разделение труда-а-а!.." Вроде как шуточка с намекательным, понимаешь, аккомпанементом. Я уже тогда подсек, что из этих тонких намеков могут получиться толстые, как известно, обстоятельства.
Богдан делает внушительную паузу. Сердитыми, резкими ударами взбивает подушку. Все это для того, чтобы слушатели осознали серьезность момента, основанную на природном женском коварстве. Коварстве часто завуалированном, поэтому особенно опасном. Якобы справившись с благородным гневом, прочистив горло искусственным кашлем, он продолжает прежним, невинным тоном:
- Ладно, говорю, и улыбаюсь, ручкой ей в окошко машу: даси-даси, ходи по магазинам спокойно, Людмила Русланова. А сам думаю, сейчас я тебе спою арию маленьких лебедей. Так спою, что ты, солистка с погорелого театра, на всю жизнь поймешь, кто в доме истинный капельмейстер. Поймешь, что у тебя голоса нет, что тебе медведь на ухо наступил. А я, со своей генеральной стороны, по всем нотам разложу. Да. Отрегулирую. Весь труд сейчас разделю и распределю на всю нашу оставшуюся совместную биографию, кому хор петь, кому по балетам скакать!...
Здесь Богдан меняет пафосный тон на ремарочный:
- Но, разумеется, Вася, я слов подобных жене никогда не говорил - они, живучая половина человечества, к подобному красноречию быстро адаптируются и в дальнейшем пропускают его мимо своих пушистых ушей. Лучше эффективные дела делать.
Богдан закурил. Невероятно устойчиво примостил чумазую банку из-под консервов на свою воробьиную коленку, обтянутую потертым трико, как припаял. Несколько раз обстоятельно затянулся, стряхнул первый пепел.
- А жили мы тогда не в своем благородном доме, как сейчас, а в бараке коммунальном. Родители наши, сваты, значит, друг дружке, организовали нам сообща комнатку в этом рассаднике тараканов и дружбы различных слоев народа. Что-то там обменяли-поменяли. Какое-то шило на это мыло. Кстати, Вася, знаешь первейшую заповедь коммунального курятника? Не греши, где живешь, не живи, где грешишь. Ну, ладно, отвлеклись. Как свадебный подарок, стало быть, организовали нам эту комнатку. Отремонтировали, мелом побелили, подкрасили. Ничего не скажу, спасибо, папочки-мамочки, царствие небесное, не прогневитесь, что вспомнил.
Про тещу, Вася, чтобы пейзаж не смазывать, отдельный разговор, суверенная, можно сказать, сугубо трагическая тема. Отдельный кит. О нем позже.
Это я к чему? А хочу сказать, что в гнездышке-то после ремонта белизна и чистота. Набрал я два ведра воды, ага... Поставил на стол. В центре комнаты. И сам туда же полез, стервец. Ох, решительный был!... Посвистываю так, залезая. Как на гору Голгофу. Знаю, на что иду. На святое дело. Только что не перекрестился, комсомольцем был. Лампочка, помню, с потолка, как знамение, затылок маленько так пригревала... Покурил, дождался, пока она, гулена магазинная, в окне обратным путем нарисуется. Взял ведро в крепки рученьки, прицелился. Да поближе к стене-то белым белой вдарил всем объемом воды из этой народной емкости. Брызги - до потолка. Сам представишь: пол-то у моей певуньи на тот момент... не очень так чтобы чистый был. Брызги, соответственно, грязные. Да плюс мел со стен поплыл. Я, значит, зрительно зафиксировал достижение нужного результата, повернулся на сто восемьдесят градусов. И другое ведро - та же судьба. На полу - картина Айвазовского "Девятый вал". Тут и она заходит - чуть не в обморок. А я-то ее вверх задницей встречаю, на карачках, с тряпкой в руках - полы, дескать, мою, аж язык вывалил от усердия, честно.
Концовка у Богдана несколько усталая, но от этой физической утомленности торжественность концовки приобретает особенный драматизм:
- ...Генеральная философия в адрес супруги, за вычетом деталей, - как умею, так и мою. Тут, главное, не уступить: только так умею, и точка! Следующий раз попросишь, - непременно помою. Еще лучше постараюсь, потому как исполнительный и любящий муж. Ясный взгляд, выдающий чистоту помыслов. Никаких ультиматумов! Ни-ни!...
Мораль, Вася, в красноречивом итоге: это была моя - веришь-нет? последняя помывка половых, понимаешь, площадей. Отказ мне по этой теореме на всю оставшуюся жизнь. Что и требовалось доказать.
Повисает торжественная пауза, заглушающая все посторонние производственные шумы за стенами вагончика. Лампочка под потолком, слегка покачиваясь, сияет необыкновенно ярко.
- Брешешь, небось, - громко говорит Василий, без всякой маскировки глядя на меня. Это обращение к Богдану: не ври при человеке-то. И ко мне: врет компаньон, не обращайте внимания.
Богдан заметно смущается. Ища в памяти убедительную аргументацию, для начала прибавляет громкости, которая вкупе с грустной интонацией выдает цель: эта фраза больше не для Васи, а для постороннего слушателя, то есть для меня:
- Я, Вася, уже давно не вру. И, вообще, не допускаю аналогичных противоправных действий. - Казалось, Богдан начал издалека, чтобы опять рассказать что-то веское, которое напрочь развеет все сомнения относительно его порядочности:
- Во время войны, Вася, немцы у нас в городе стояли. В нашей квартире тоже один кратковременно присутствовал. Герр Ганс, как сейчас помню. Хер Ханс, как он сам говорил. Мы с матерью на кухне жили. Этот самый что ни на есть фашист, Вася, меня, знаешь чего?
- Чего?
- Отучил воровать, вот чего. А воровство, как известно, основано на лжи.
- А ты воровал, что ли?
- А я у него папироски, как истинный патриот своей родины, лямзил. В коробках, россыпью, хвать жменьку из кучки, где побольше, и побежал. Таким образом, насколько мог, подрывал могущество немецкой военной машины. На яблоках попался...
Богдан заерзал на кровати, нервно зачесал оголенные руки и давно немытую голову.
- Он, нацистская курва, поставил вазу с яблоками на подоконник, а сам-то спящим притворился. На живца, вроде как, охотился. Видно, давно "Бохтана", куряку малолетнего, заподозрил в партизанской деятельности. Ну и огрел меня, фриц гитлеровский, сапожищем кованным, каблук с подковой. Выхватил из-под кровати за голенище и каблуком с подковой хрясть по голове. Я отползаю в коридор, на карачках, хвост поджал, а он идет рядом в кальсонах и что-то лопочет. А меня в глазах радуга. Такая, знаешь, не полукружьем, как в природе, а прям замкнутой сферой, мерцает. Я думал, конец, если еще раз врежет. "Хайль Гитлер", - уважительно так говорю и дальше отползаю, вроде как степенно.