Развязали мешок — верно: кружка, соль и юбка.
Поглядел товарищ Дунаев на Мишку, опять усы почесал одним пальцем.
— А ты знаешь, без билета не полагается ездить по железным дорогам?
— Конечно, знаю, куда же деваться? Голодно больно…
— А в Ташкенте чего думаешь делать?
— Поработаю маленько.
— Чего умеешь работать?
— Чего придется. Можа, навоз кому почистить али за плугом ходить…
Покрутил головой Дунаев, самый главный, улыбается.
— Вот что, Михайла Додонов: мальчишка ты ловкий. По правильному я должен наказать тебя за это, чтобы ты еще ловчее был. Завтра будешь дрова таскать вместе с бабами безбилетными. Поработаешь — дальше поедешь. А бесплатно у нас не полагается ездить. Понял?
Мишка ждал хуже.
Вышел из орта-чеки с милицейским, сказал облегченно:
— Работы я не боюсь. Чего хошь заставь — сделаю…
Длинный день! Тянется, и конца ему нет. Сначала солнышко на гору все поднималось, потом все под гору спускалось, а до вечера далеко. И дров казенных целые горы — когда перетаскаешь по одному полену? Напружинивал Мишка крепкую мужицкую спину сразу по три тащил. Выворачивались глаза от натуги, вздрагивали, мотались короткие ноги в широких лаптях. Думал, похвалит кто за усердную работу, а бабы ругаются.
— Ты, мальчишка, не больно надсаживайся: здесь — не дома.
— А что?
— Силу береги.
Первой свалилась кудрявская девка с голыми оцарапанными ногами. Голова закружилась, и во рту затошнило у нее. Поглядела она вокруг помутившимися глазами, белая сделалась вся. Схватила себя за голые оцарапанные ноги — не поймет ничего. Будто бабы и будто не бабы около нее. Ткнулась носом в землю и давай палец сосать.
— Что, Настенка, смерть твоя?
— Силушки нет.
Положила смерть Настенкину голову на березовое полено и ноги согнула ей около самого подбородка. Покормить бы умирающую вскладчину — легче будет! — хлеба негде взять. Своим поделиться — жалко: и себя обидишь, и ее не накормишь.
— Ладно, жизнь такая.
Встревожились бабы и снова умолкли.
Каждой думалось о себе:
— Доеду ли?
Стояли полукругом нахохленные, злые, голодные, а Настенка в этом полукруге лежала покорная, тихая, с голыми оцарапанными ногами. Когда вечером повели на станцию ее, Мишка позади шел тяжелой походкой. Низко сидел старый отцовский картуз, закрывая глаза козырьком, болели надерганные руки.
Теперь он — не маленький, видит, какие дела. Придется и ему захворать нечаянно — кто поможет? Надо будет самому держаться, чего-нибудь выдумать. Иначе — смерть.
Но как ни думал Мишка — выходило плохо.
Пробовал по вагонам пойти — не дают.
Такими глазами смотрят, словно заразный он.
Таким голосом гонят, будто всю жизнь ненавидели Мишку.
Кто-то даже из горшка плеснул прямо на голову.
Здорово рассердился Мишка.
— Ишь, буржуи, черти! Красных на вас пустить хорошенько…
Отошел немного, опять вернулся.
— Можа, корочку выкинули вместе с водой.
Присел на корточки в темноте, начал пальцами шарить под ногами. Нащупал чего-то, а это — камешек. Нащупал еще чего-то, а это — дерьмо ребячье. Вытер Мишка пальцы о коленку и глаза закрыл от обиды.
— Как смеются над нашим братом!
Подумал, подумал, опять шарить начал. Нащупал рыбью косточку, губами обдул, о рубашку потер.
— Кабы не захворать с нее: под ногами валялась…
А рот уже сам разевался, и щеки голодные двигались от нетерпенья.
— Ешь, с рыбы не захвораешь.
Захрустела косточка на зубах, потекли по губам голодные слюни.
— Ладно. Куда же деваться?
На вокзале Настенка лежала под лавкой.
И мужик вот так валялся на той станции, и татарченок с облезлой головой — много народу, помочь некому. Плачут, плюют, ругаются, стонут. Свое горе у каждого, своя печаль мучает.
И вошла тут в Мишкино сердце такая тоска, хоть рядом с Настенкой ложись от тоски. Но Мишке нельзя этого делать.
В Ташкент поехал, должен доехать. Лучше дальше умереть, чем на этом месте. Неужели не вытерпит? Вытерпит. Ночью нынче обязательно вытерпит. А утром завтра юбку бабушкину продаст. Дадут фунтов на пять печеного хлеба — и больно гожа. Сразу не станет есть. Отломит полфунта, остальное спрячет. Пять фунтов — десять полфунтов — на десять дней. В десять дней можно туда и оттуда приехать, если поезда не станут стоять.
Хорошо легли Мишкины мысли, по-хозяйски.
Маленько полегче стало.
Мужики в углу про Ташкент говорили, упоминали Самаркан. Тоже город, только еще за Ташкентом четыреста верст. Наставил уши Мишка, прислушался. Хлеб очень дешевый в Самаркане, дешевле, чем в Ташкенте. А в самом Ташкенте цены поднимаются и вывозу нет — отбирают. Если к сартам удариться в сторону от Самаркана — там совсем чуть не даром. На старые сапоги дают четыре пуда зерном, на новые — шесть. Какая, прости господи, юбка бабья — и на нее полтора — два пуда. Потому что Азия там, фабриков нет, а народ избалованный на разные вещи. Живет, к примеру, сарт, у него четыре жены. По юбке — четыре юбки, а чай пьют из котлов. Увидят самовар хороший — двенадцать пудов…
Потревожили разговоры хлебные Мишкину голову — защемило, заныло хозяйское сердце. Тут же подумал про юбку:
— Не продам, можа? Вытерплю?
Полтора — два пуда — не шутка. Сразу можно все хозяйство поправить. Уродится к хорошему году — тридцать пудов. Сколько мешков можно насыпать! И себе хватит, и на лошадь останется, если купить.
Закачалась перед глазами спелая пшеница, изогнулась волной под теплым лопатинским ветерком. Стоит Мишка в мыслях хозяином на загоне, разговаривает с мужиками лопатинскими.
— Ну, как, Минька, жать пора?
— Завтра начну.
А вот и мать с серпом, и Яшка брат с серпом. Федька без серпа ползает — маленький…
Обязательно надо терпеть.
Юбку здесь нельзя продавать.
Пойдет если поезд не рано, можно по вагонам походить. Всякие люди есть, кто прогонит, кто подаст.
Долго ходил по платформе Мишка — утомили хозяйские мысли, ноги не двигались. Устал. Сел около вагона отдохнуть маленько, да так и уснул, прислонившись головой к колесу. Крепко укачал голодный рабочий день, убаюкала радость мужицкая, ничего не увидел во сне.
Утром вскочил непонимающий: за спиной больно легко.
Вскинул руку назад, а мешка там нет.
— Батюшки!
Бросился под вагон — нет.
Метнулся вперед — нет.
Обежал кругом четыре вагона — нет и нет.
— Господи!
Пот выступил на лбу, под рубашкой мокро; и сердце закаменело — не бьется.
— Украли!
Подогнулись ноги, размякли.
Сел Мишка на ржавую рельсу, горько заплакал.
Легло большое человеческое горе на маленького Мишку, придавило, притиснуло. Упал лицом он между шпалами, вывернул лапти с разбитыми пятками и забился ягненком под острым ножем.
Не мешки украли с юбкой — последнюю радость.
Надежду последнюю утащили.
Плакал Мишка час, плакал два часа — чего-нибудь делать надо. Выплакал горе на одну половину, зашагал по рельсам за станцию — уйти надо с этого места. Ушел сажен двести, про Сережку вспомнил: проститься бы с ним. Можа, не увидишься. Найдется хороший человек — пожалеет, не найдется — конец. Еще маленько он, пожалуй, потерпит, а если до вечера не дадут — не знай, что будет с ним: наверное, свалится… Ляжет с горя и не встанет никогда. Людям не больно нужно, и увидит кто, нарочно отвернется. Много, скажет, ихнего брата валяется, пускай умирает…
Ты, солнышко, не свети — этим не обрадуешь.
И ты, колокол, напрасно на церкви звонишь…
Тяжела печаль — тоска человеческая.
Хлебца бы!..
В больнице Мишку неласково встретили.
— Чего надо?
— Сережка здесь лежит.
— Завтра приходи, нынче нельзя.
— Мне ненадолго.
— Умер он, нет его.
— Как умер?
— Иди, иди. Не знаешь, как умирают? Зарыли.
Вот тебе и Сережка!
Какой несчастливый день! Посидел Мишка на больничном крылечке, под дерево лег.
Плохо обернулось: юбки нет, и хлеба никто не дает. А зачем это грачи кричат? Вон и этот ползет, как его… жук. Поймать надо и съесть. Ели собак с кошками лопатинские, а жук этот, как его…
А вон воробей прыгает. Все-таки есть и воробьи пока. Угу!.. Яшку бы с ружьем на него…
Встала над Мишкой сухая голодная смерть, дышит в лицо ржаным соленым хлебом. Откуда хлеб?.. Поднимет щепочку, и щепочка хлебом пахнет. Понюхает — бросит… Выдернет травку, пожует. И опять глаза тоской закроются.
Смерть.
А все-таки есть хорошие люди.
Стояла над Мишкой сухая голодная смерть, пересчитывала последние часы и минуты Мишкиной жизни. Уже по губам провела холодными пальцами, на спину положила: гляди в последний раз на чужое далекое небо — наглядывайся. Бегай мыслями в отчаяньи между Ташкентом и Лопатиным, отрывай от сердца думы мужицкие. Стучала смерть, словно сапогами тяжелыми, по Мишкиным вискам, в уши нашептывала: