Нельзя не любить такого человека!
И он сам знал, что его любят. Он был уверен в этом. Страдал же он от одной мысли… Эта мысль душила его мозг, заставляла его бесноваться, плакать, не давала ему пить, есть, спать… Она отравляла его жизнь. Он клялся в любви, а она в это время копошилась в его мозгу и стучала в его виски.
— Будьте моей женой! — говорил он Елене Гавриловне. — Я вас люблю! бешено, страшно!!
И сам в то же время думал:
«Имею ли я право быть ее мужем? Нет, не имею! Если бы она знала, какого я происхождения, если бы кто-нибудь рассказал ей мое прошлое, она дала бы мне пощечину! Позорное, несчастное прошлое! Она, знатная, богатая, образованная, плюнула бы на меня, если бы знала, что я за птица!»
Когда Елена Гавриловна бросилась ему на шею и поклялась ему в любви, он не чувствовал себя счастливым.
Мысль отравила всё… Возвращаясь с катка домой, он кусал себе губы и думал:
«Подлец я! Если бы я был честным человеком, я рассказал бы ей всё… всё! Я должен был, прежде чем объясняться в любви, посвятить ее в свою тайну! Но я этого не сделал, и я, значит, негодяй, подлец!»
Родители Елены Гавриловны согласились на брак ее с Максимом Кузьмичом. Атлет нравился им: он был почтителен и как чиновник подавал большие надежды. Елена Гавриловна чувствовала себя на эмпиреях. Она была счастлива. Зато бедный атлет был далеко не счастлив! До самой свадьбы его терзала та же мысль, что и во время объяснения…
Терзал его и один приятель, который, как свои пять пальцев, знал его прошлое… Приходилось отдавать приятелю почти всё свое жалованье.
— Угости обедом в Эрмитаже! — говорил приятель. — А то всем расскажу… Да двадцать пять рублей дай взаймы!
Бедный Максим Кузьмич похудел, осунулся… Щеки его впали, кулаки стали жилистыми. Он заболел от мысли. Если бы не любимая женщина, он застрелился бы…
«Я подлец, негодяй! — думал он. — Я должен объясниться с ней до свадьбы! Пусть плюнет на меня!»
Но до свадьбы он не объяснился: не хватило храбрости.
Да и мысль, что после объяснения ему придется расстаться с любимой женщиной, была для него ужаснее всех мыслей!..
Наступил свадебный вечер. Молодых повенчали, поздравили, и все удивлялись их счастью. Бедный Максим Кузьмич принимал поздравления, пил, плясал, смеялся, но был страшно несчастлив. «Я себя, скота, заставлю объясниться! Нас повенчали, но еще не поздно! Мы можем еще расстаться!»
И он объяснился…
Когда наступил вожделенный час и молодых проводили в спальню, совесть и честность взяли свое… Максим Кузьмич, бледный, дрожащий, не помнящий родства, еле дышащий, робко подошел к ней и, взяв ее за руку, сказал:
— Прежде чем мы будем принадлежать… друг другу, я должен… должен объясниться…
— Что с тобой, Макс?! Ты… бледен! Ты все эти дни бледен, молчалив… Ты болен?
— Я… должен тебе всё рассказать, Леля… Сядем… Я должен тебя поразить, отравить твое счастье… но что ж делать? Долг прежде всего… Я расскажу тебе свое прошлое…
Леля сделала большие глаза и ухмыльнулась…
— Ну, рассказывай… Только скорей, пожалуйста. И не дрожи так.
— Ро… родился я в Там… там… бове… Родители мои были не знатны и страшно бедны… Я тебе расскажу, что я за птица. Ты ужаснешься. Постой… Увидишь… Я был нищим… Будучи мальчиком, я продавал яблоки… груши…
— Ты?!
— Ты ужасаешься? Но, милая, это еще не так ужасно. О, я несчастный! Вы проклянете меня, если узнаете!
— Но что же?
— Двадцати лет… я был… был… простите меня! Не гоните меня! Я был… клоуном в цирке!
— Ты?!? Клоуном?
Салютов в ожидании пощечины закрыл руками свое бледное лицо… Он был близок к обмороку…
— Ты… клоуном?!
И Леля повалилась с кушетки… вскочила, забегала…
Что с ней? Ухватилась за живот… По спальной понесся и посыпался смех, похожий на истерический…
— Ха-ха-ха… Ты был клоуном? Ты? Максинька… Голубчик! Представь что-нибудь! Докажи, что ты был им! Ха-ха-ха! Голубчик!
Она подскочила к Салютову и обняла его…
— Представь что-нибудь! Милый! Голубчик!
— Ты смеешься, несчастная? Презираешь?
— Сделай что-нибудь! И на канате умеешь ходить? Да ну же!
Она осыпала лицо мужа поцелуями, прижалась к нему, залебезила… Не заметно было, чтобы она сердилась… Он, ничего не понимающий, счастливый, уступил просьбе жены.
Подойдя к кровати, он сосчитал три и стал вверх ногами, опираясь лбом о край кровати…
— Браво, Макс! Бис! Ха-ха! Голубчик! Еще!
Макс покачнулся, прыгнул, как был, на пол и заходил на руках…
Утром родители Лели были страшно удивлены.
— Кто это там стучит наверху? — спрашивали они друг друга. — Молодые еще спят… Должно быть, прислуга шалит… Возятся-то как! Экие мерзавцы!
Папаша пошел наверх, но прислуги не нашел там.
Шумели, к великому его удивлению, в комнате молодых… Он постоял около двери, пожал плечами и слегка приотворил ее… Заглянув в спальную, он съежился и чуть не умер от удивления: среди спальни стоял Максим Кузьмич и выделывал в воздухе отчаяннейшие salto mortale; возле него стояла Леля и аплодировала. Лица обоих светились счастьем.
Двадцать лет собирался директор З.-Б.-Х. железной дороги сесть за свой письменный стол и наконец, два дня тому назад, собрался. Полжизни мысль, жгучая, острая, беспокойная, вертелась у него в голове, выливалась в благоприличную форму, округлялась, деталилась, росла и наконец выросла до величины грандиознейшего проекта… Он сел за стол, взял в руки перо и… вступил на тернистый путь авторства.
Утро было тихое, светлое, морозное… В комнатах было тепло, уютно… На столе стоял стакан чая и слегка дымил… Не стучали, не кричали, не лезли с разговорами… Отлично писать при такой обстановке! Бери перо в руки да и валяй себе!
Директору не нужно было много думать, чтобы начать… В голове у него давно уже было всё начато и окончено: знай себе списывай с мозгов на бумагу!
Он нахмурился, стиснул губы, потянул в себя струю воздуха и написал заглавие: «Несколько слов в защиту печати». Директор любил печать. Он был предан ей всей душой, всем сердцем и всеми своими помышлениями. Написать в защиту ее свое слово, сказать это слово громко, во всеуслышание, было для него любимейшей, двадцатилетней мечтой! Он ей обязан весьма многим: своим развитием, открытием злоупотреблений, местом… многим! Нужно отблагодарить ее… Да и автором хочется побыть хоть денек… Писателей хоть и ругают, а все-таки почитают… В особенности женщины… Гм…
Написав заглавие, директор выпустил струю воздуха и в минуту написал четырнадцать строк. Хорошо вышло, гладко… Он начал вообще о печати и, исписав пол-листа, заговорил о свободе печати… Он потребовал… Протесты, исторические данные, цитаты, изречения, упреки, насмешки так и посыпались из-под его острого пера.
«Мы либералы, — писал он. — Смейтесь над этим термином! Скальте зубы! Но мы гордимся и будем гордиться этим прозвищем, покедова…»
— Газеты принесли! — доложил лакей…
В десять часов директор обыкновенно читал газеты. И на этот раз он не изменил своей привычке. Оставив писание, он встал, потянулся, разлегся на кушетке и принялся за газеты. Взяв в руки «Новое время», он презрительно усмехнулся, пробежал глазами по передовой и, не дочитав до конца, бросил.
— Краса Демидрона*…— проворчал он. — Я вам пррропишу!
Швырнув на кресло «Новое время», директор взялся за «Голос». Глазки его затеплились хорошим чувством, на щеках заиграл румянец. Он любил «Голос» и сам когда-то в него пописывал.
Прочитал передовую и мелкие известия… Пробежал фельетон… Чем более он читал, тем масленистее делались его глазки. Прочитал «Среди газет и журналов»… Перевалился на третью страницу…
— Да, да. Так… И я об этом упомянул… Верно, совершенно верно!.. Гм. А это о чем?
Директор прищурил глаза…
«На З.-Б.-Х. железной дороге, — начал он читать, — приступлено на днях к разработке одного довольно странного проекта… Творец этого проекта — сам директор дороги, бывший…»
Через полчаса после чтения «Голоса» директор, красный, потный, дрожащий, сидел за своим письменным столом и писал. Писал он «приказ по линии»… В этом приказе рекомендовалось не выписывать «некоторых» газет и журналов…
Возле сердитого директора лежали бумажные клочки. Эти клочки полчаса тому назад составляли собой «несколько слов в защиту печати»…
Sic transit gloria mundi![3]
Как-то на днях я зашел к своему приятелю, журналисту Мише Коврову. Он сидел у себя на диване, чистил ногти и пил чай. Предложил и мне стакан.
— Я без хлеба не пью, — сказал я. — Пошли за хлебом!