Словно бы для того, чтоб избежать тяжелого разговора, Кирюшкин, почти не умолкая, говорил о том, что с тех пор, как убрали прежнего «левизора», пища куда «скусней» и что сегодня старший офицер очень «засуетимшись» был по случаю отхода.
— Однако и идти пора! — неожиданно вдруг оборвал свою болтовню Кирюшкин и, поднявшись с кресла, прибавил чуть-чуть дрогнувшим голосом: — Так прощай, Вась… Напиши, ежели когда в Кронштадт…
— Прощай, Иваныч. Кланяйся всем ребятам…
— Ладно.
— И Расее-матушке поклонись, Иваныч!
Кирюшкин, уже бывший в коридоре и в сопровождении Чайкина направлявшийся быстрыми шагами к выходу, остановился при этих словах и, глядя на своего любимца, строго проговорил:
— А ты, Вась, смотри, в мериканцы не переходи. Свою веру держи!
— Не сумлевайся, Иваныч. Прощай.
— Прощай, Вась!
И Кирюшкин кинулся к дверям и скрылся за ними. Почти бегом дошел он до пристани. Там стоял катер с «Проворного».
— Скоро, братцы, отваливаете? — спросил он у двух матросов, сидевших в шлюпке.
— Должно, через полчаса.
— Кого дожидаете?
— Лейтенанта Погожина и механика. Сказывали, в десять будут.
— А где остальные гребцы?
— В салуне напротив…
— И я туда пойду…
— Ой, не ходи лучше, Кирюшкин! — заметил белобрысый немолодой матрос. — Дожидайся лучше на катере! — прибавил он.
Казалось, Кирюшкин хотел последовать доброму совету. Но колебания его были недолги.
— Я только стаканчик! — проговорил он и пошел в салун.
Там он выпил сперва один стаканчик, потом другой, третий, четвертый, и через полчаса гребцы привели его на шлюпку совсем пьяного.
Мрачный сидел он под банками и пьяным голосом повторял:
— Прощай, Вась… Прощай, добрая твоя душа!
— У Чайкина был, ваше благородие… Жалеет его! — доложил унтер-офицер, сидевший на руле, лейтенанту Погожину.
Лейтенант Погожин, казалось, догадался, почему Кирюшкин, возвращавшийся всегда от Чайкина, к общему изумлению, трезвым, сегодня напился.
2
Грустный ходил и Чайкин взад и вперед по своей маленькой комнатке после ухода Кирюшкина. В лице его он словно бы терял связь с родиной и со всем тем, чем он жил раньше и что было ему так дорого, — он это снова почувствовал в последнее время частого общения с Кирюшкиным. И в то же время ему казалось, что возврат к прежнему теперь уж для него невозможен.
И Чайкин думал: «Везде добрые люди есть, и здесь легче жить по-своему — никто не запретит тебе этого». Он, разумеется, не сделается американцем и не переменит своей веры. Он будет стараться жить по правде, по той правде, которую он чувствовал всем своим сердцем и пытался понять умом, нередко думая о той несправедливости, которая царит на свете в разных видах и делает людей без вины виноватыми и несчастными.
И словно бы в доказательство, что везде есть добрые люди, размышления Чайкина были прерваны появлением мисс Джен.
— Вот вам, Чайк, моя фотография, которую вы хотели иметь! — проговорила она, передавая Чайкину свою карточку.
Чайкин поблагодарил, посмотрел на карточку и, тронутый надписью на ней, еще раз выразил свою благодарность.
И при виде этой самоотверженной девушки, живущей по тому идеалу правды, который носил он в своем сердце, и у Чайкина на душе просветлело и тоскливое настроение прошло.
— А вот, Чайк, примите от меня на память маленький подарок! — И с этими словами мисс Джен вручила небольшую книгу в переплете. — Это евангелие! Вы читали его?
— Нет, мисс Джен.
— Так почитайте, и я уверена, что вы так полюбите эту божественную книгу, что будете часто прибегать к ней за утешением в ваших горестях и сомнениях. Нет лучше этой книги на свете! — восторженно прибавила сиделка.
Чайкин бережно спрятал в ящик своего столика книгу и фотографию и сказал, что непременно прочтет евангелие.
Мисс Джен заметила, что Чайкин невесел, и, присаживаясь в кресло, сказала:
— Я у вас посижу пять минут, Чайк.
— Пожалуйста, мисс Джен.
— Вы как будто расстроены. Что с вами? — участливо спросила она.
— Сейчас с товарищем навсегда простился, мисс Джен! Жалко его. И вообще своих жалко. Завтра уходят русские корабли. Когда еще доведется повидаться со своими?.. А Кирюшкин каждый день навещал…
— И, кажется, был самый любимый ваш гость, Чайк?
— Да, мисс Джен. Два года вместе плавали… Он даром что из себя глядит будто страшный, а он вовсе не страшный. Он очень добрый, мисс Джен, и жалел меня…
И Чайкин рассказал сиделке, как его однажды пожалел Кирюшкин, благодаря чему его наказали не так жестоко, как наказывали обыкновенно.
Мисс Джен в качестве американки не верила своим ушам, слушая рассказ Чайкина о том, как наказывали матросов на «Проворном».
— А теперь вот дождались того, что и вовсе жестокости не будет… Царь приказал, чтобы больше не бить матросов.
Лицо американки просветлело.
— Какой же человечный ваш император Александр Второй! — восторженно воскликнула мисс Джен. — Он и рабов освободил, он и суд дал новый, он и выказал свое сочувствие нам в нашей борьбе с южанами… О, я люблю вашего царя… Но все-таки, извините, Чайк, я не хотела бы быть русской! — прибавила мисс Джен…
— Не понравилось бы в России жить?
— Да, Чайк!
— Везде, мисс Джен, много дурного… на всем свете…
— Но у нас в Америке все-таки лучше, чем где бы то ни было! — с гордостью произнесла она уверенным и даже вызывающим тоном.
И, странное дело, этот вызывающий тон задел вдруг за живое Чайкина и приподнял его патриотические чувства. И ему хотелось показать американке, что и на ее родине, как и везде, люди тоже живут не по совести.
— Разве вы видали, Чайк, страну лучше нашей? Разве вы видали страну, в которой бы человеку жилось свободней, чем у нас? Разве вы не чувствуете себя здесь более счастливым уже потому, что никто не вправе, да и не подумает посягнуть на вашу свободу? Думайте как хотите, говорите что хотите, делайте что угодно, — если только вы не причиняете вреда другим, никто вам не помешает… Никто не смеет нарушить вашу неприкосновенность, хотя бы вы говорили против самого президента. Понимаете вы это, Чайк?
— Понимаю… Слова нет, здесь вольно жить, а все-таки как посмотришь, так и здесь душа болит за людей… Неправильно люди в Америке живут, мисс Джен! — проговорил Чайкин в ответ на горячую речь мисс Джен.
Американка удивленно взглянула на Чайкина.
Этот русский матрос, которого наказывали, который дома должен был чувствовать себя приниженным и безгласным, и вдруг говорит, что в такой свободной стране, как Америка, люди неправильно живут.
— Чем же неправильно, по вашему мнению, Чайк? — спросила наконец мисс Джен.
— Многим…
— Например?
— А хоть бы подумать, как здесь обращаются с неграми, мисс Джен…
— Но за них и война была. Им дали все права свободных граждан, Чайк!
— Права хоть и дали, а все-таки с ними не по-людски обращаются, будто негр и не такой человек. С ними и не разговаривают по-настоящему, их и в конки не пускают… одно слово, пренебрегают… А разве это настоящие права у человека, которым пренебрегают, мисс Джен? И чем он виноват, что родился черный! А я так полагаю, что у господа бога все равны, что белый, что черный, и пренебрегать им только за то, что он черный, прямо-таки грешно. А им пренебрегают вовсе и на него смотрят так, как добрый человек и на собаку не посмотрит… И что еще очень мне здесь не понравилось, мисс Джен, так это то, что здесь очень жадны к деньгам… Таких вот, как вы, что бросили богатую жизнь, чтобы призревать больных, должно полагать мало. А все больше для денег стараются и вовсе забыли бога… И бедными так пренебрегают, вроде как неграми, и смеются над ними, и не жалеют их. А почему это у одних миллионы, а у рабочего народа ничего? И разве можно по совести нажить эти миллионы? Непременно под этими миллионами людские слезы. А этих слез здесь будто и не замечают… Друг дружку валят и теснят, — только бы самому было лучше… Так разве и здесь правильно живут?.. Вольно-то вольно, но только неправильно! — заключил Чайкин.
Мисс Джен внимательно слушала Чайкина и, когда он кончил, крепко пожала ему руку и взволнованно проговорила:
— А ведь вы правы, Чайк. Мы живем, как вы говорите, неправильно, и мало кто думает, что можно иначе жить.
— То-то, мало. Если бы думали, то, верно, иначе жили бы.
— Но как вы пришли к таким взглядам, Чайк? — спросила мисс Джен.
— Тоже иной раз думаешь: к чему живешь, как надо жить…
— И прежде думали, когда матросом были?
— Думал и прежде… И очень бывало тоскливо.
— Отчего?
— От самых этих дум. И жалко людей было… и самому хотелось так жить, чтобы никого не обидеть. Трудно это только, сдается мне. И не увидишь, как кого-нибудь притеснишь или обидишь!