После умывки да застилки ждали солдаты, бродили – а ничего и не поделаешь: строиться не время, и слово говорить рано. А значит – можно садиться, можно и одетыми прилечь.
Всё вялей, вялей ходили. Ложились.
Кто лежал теперь как попадя. Кто, может, спал опять.
Да кто, может, ничего не знает – тот так и свалится. А кому уже отделённый шепнул – много ли заснёшь? Своя-то голова одна и кожа своя одна, ещё не прорубленная, не продырявленная, – кому не жалко?
Теперь смекнул Кирпичников, какие две опасности. Первая: вдруг почему-нибудь да не дадут патронов? – вот не дадут, и всё, приказ такой. Ещё просто не дадут – так и не выведут, нам ещё легче, совесть чиста, прогоняем день по казарме. А если не дадут потому, что прознали? – тогда что? Придут и голыми руками возьмут, пропали ни за что.
Но откуда могли бы прознать? В том и вторая опасность: не ушмыгнул ли кто, хоть и ночью? Протряс дежурного – нет, никто. Взводным, отделённым – проверить своих, все ли на месте.
Все.
А за патронами с каптенармусом послали надёжных.
Не выпускать никого и дальше.
И такая тяга – дадут патроны? не дадут? Бродили, лежали, передрёмывали – а Кирпичников волновался.
Ждали-ждали-пождали, переглядывались с Марковым, смотрели на ходики стенные – ох, не идут?..
Но в 7 часов, по коридору тýпая, – пришли, нагруженные свинцовыми ящичками.
Ах, вы, грузила наши, не свинцовые, раззолоченные! С вами-то мы люди, с патронами и солдат – человек! Так-то ещё можно постоять!
Разбирали на взводы, на отделения – набивали поясные патронные подсумки.
И в карманы шинелей клали, избыток.
Теперь на кухню за завтраком, с четырьмя носчиками, пойдёт Орлов, самый верный. Присмотрит.
Сон Козьмы.И приснился Козьме Гвоздеву на тюремной койке под утро – сон.
Увидел: на большом белом камне сидит в посконном, хорошо выстиранном, свежем – седой дед в лаптях. И онучи, и обора каждая – чиста, бела.
По всему – простой деревенский дед. Только больно долги, назад за голову, его седые волосы, и особая светлизна от них, вот уж промыты, волосик от волосика, и развеваются.
И – плачет дед. Да так горюче, так сокрушно – старуху ли схоронил? избу ли ему сожгли? всё гнездо перебили? Плачет, Козьму не оглянет, плачет – и слезы катятся, отдельные видно, по щеке сморщенной или на седой бороде задержась.
И жалко стало Козьме деда. Приступил к нему:
– Да что уж ты, дед, так плачешь? Да так уж – не убивайся.
Дед голову приклонно держал и в ладонях. А тут – поднял глаза – и от этих глаз Козьма аж продрог, аж заледело в нём: что дед-то – не простой, дед – святой.
И что плачет он – не по себе, а – его, Козьму, жалеет.
– Да за меня ты – что? – силился Козьма утешать и дале. – За меня не плачь, меня скоро выпустят.
Но – мудрость в очах старика повернулась – и ещё обледел Козьма, понял: нет, нескоро. Ай, нескоро-нескоро-нескоро. Долже человеческой жизни.
Так ни слова и не вымолвил дед столетний. Обронил голову – да как рыдал, как рыдал!
И тогда ещё ледяней запало Козьме: да может он – и
не по мне? По мне одному никак столько слёз быть не может.
А – по ком же?..
Такого и сердце не вмещает.
Проснулся – всё нутро схвачено холодом, тоской.
Кирпичников обрекает себя и роту. – Приход офицеров. – Бунт. – Убийство Лашкевича.После завтрака Кирпичников велел строить 2-ю роту при боевом снаряжении в длинном коридоре второго этажа. Пулемёты стали на левом фланге.
Вышел перед строй – ещё ни разу ничем не награждённый, хотя один раз раненный, с ушами плоскими, прилепленными, крупноносый, губастый, лба мало, а сильно открытые глаза. Стараясь держаться поважней, а недоуменно. И голосом, привыкшим к отрубистой команде, а не к речи, чуть помлевая и растягивая:
– Ну что, братцы, скажем?.. Эти дни сами были-видели, и прикладами тыкали, и спусковые крючки тоже нажимали… Спросим: не довольно ли нам людскую кровушку лить? Притом, что наверху непристойное деется… Не довольно ли нам этим трутням поклоняться, которы с нас жилы тянут? А не правей ли нам – супротив народа не идти?.. Я уверен, другие части окажут нам всяку поддержку.
Вот в этом-то он не был уверен, но и нельзя же звать людей на обречённость.
В ответ никто связно не выразил, но погудели. Вроде с одобрением.
– Так вот: надеетесь ли вы на меня? И будете ли мою команду исполнять?
Отозвались, что надеются.
– Так вот. Всем приходящим младшим офицерам отвечать как положено: здравия желаем, ваше высокородие! И виду не подавать. А Лашкевичу на приветствие – не отвечать, а всем кричать сразу только: «ура».
Ещё он сам не понимал точно, как это будет дальше, но уж если «ура» крикнут – то и всем обрезано. Этим – спаяются, в один шаг перейдут.
И стояли в строю. Колотились сердца. Стояли на худший из боёв.
Без десяти минут восемь пришёл прапорщик. Кирпичников скомандовал как ни в чём, даже с избытком лихости:
– Смир-рна! Равнение нá средину!
Козырнул прапорщик фельдфебелю, козырнул строю:
– Здорово, ребята!
И рявкнули как положено, ну не слишком ладно:
– Здравия желаем, ваш скродь!
– Вольно!
– Вольно, оправиться.
Но уже само несёт, не сдержать. Кирпичников подходит на рожон с боковой походочкой, отчасти чтоб и своим напомнить:
– Ну как, ваше скородие, геройски действовали молодцы-волынцы вчерашний день?
– Да, – говорит.
– А сегодня – ещё лучше будем действовать. Вот посмóтрите, как сегодня молодецки. – А у самого голос дрожит.
А люди все – тихо стоят, замерев. Все-то понимают, кроме прапорщика.
Немного за восемь, подбегает дневальный, что на подходе – штабс-капитан Лашкевич.
Все солдаты повернулись на Кирпичникова. А он только прищурился сильней да руку слегка приподнял, чтобы все видели: он за всех думает.
Но Лашкевич сперва не сюда, прошёл в канцелярию. Продлил всем жизнь.
Через пять минут прямо сюда. Очки золотые, заприметчивый, кусливый. Прапорщик скомандовал:
– Смир-рна! Равнение – нá средину!
Доложил. Лашкевич принял рапорт. Все с оружием – так тáк он и приказал. Поздоровался со строем.
И вдруг весь строй заедино, кто и отставши, грохнул:
– Ура-а-а-а!!!
Капитан даже назад спину выгнул. Насторожился – на строй, на Кирпичникова. И, не ждать, – улыбнулся, мягко выстилая:
– Что это за форма такая, Кирпичников?
Так ли, этак ли лучше сложить ответ, но не успел Кирпичников, как из строя крикнул питерский ефрейтор Орлов:
– Довольно крови!
Капитан – сразу всунул правую руку в карман. Значит, там револьвер. И стал ходить-ходить перед строем, похаживать, поглядывать в лица. Искал, наверно, кто крикнул. Не нашёл. И ни у кого другого, а у Маркова спросил вкрадчиво:
– Объясни, что такое значит «ура»?
Так и пришлось объяснить первому Маркову. Один шаг между ними. Заподнял Марков голову и как в пропасть, уж тогда без «вашего высокоблагородия», чего там:
– А так, что – стрелять больше не будем! Не желаем понапрасну лить братску кровь!
А-а! Лашкевич так и вонзился, нашёл! Чуть ещё наклонясь к Маркову:
– Что-что??
После сказанного – что остаётся солдату? Говорить уже нечего, очкастый переговорит. И – на руку винтовку! От ноги, как стояла на каменном полу, – взял в две руки, штыком вперёд надклоняя.
Ну, не прямо в грудь, а, мол, поостерегись.
Лашкевич и поостерёгся. Опять выровнялся, спину выгнул. Ещё против Маркова постоял – начал ходить. И глазами доглядчивыми, острыми – по лицам, по лицам.
А тут ещё два прапорщика подошли, Вельяминов и Ткачура. Видят – начальник учебной команды что-то расхаживает не в духе. Первый прапорщик им шёпотом сообщает.
А Лашкевич, теперь не изблизи, весь строй охватывая, голосом звонким, но не угрозно, а отчаянно:
– Солдаты-гвардейцы! Его Величество Государь император прислал телеграмму войскам столицы. Он просит войска прекратить волнения, которые расстраивают нашу воюющую армию!
За царя, значит, ухватился.
Тишина.
Строй стоит как окованный. Строй, однако, привычка.
И Марков винтовку опускает, опустил. Взял к ноге, как у всех.
Тут Вельяминов:
– Господин капитан, разрешите выйти, мне дурно стало.
Лашкевич, головы не поворачивая, весь взор на строй, ле-
дяно ему:
– Выйдите.
Тот ушёл быстро.
Ушёл? Так он – другим частям передаст??
Кажется: если б Лашкевич на дверь голову только повернул – вот бы уже и рассыпались гурьбами. Но он – струнно стоял, весь на строй. Ещё в воздухе висло – от Государя императора.
И строй стоял.
И Кирпичников, в своей отдельности, но тем же строем скованный, не смел порушить. Стоял, не находился.
Вдруг чей-то приклад в задней шеренге ударил о каменную плиту. И басом:
– Уходи от нас. Не хотим тебя видеть!
И, подражая, другой приклад, в другом месте – бух!
Нашли как! Ещё, ещё прикладами о каменные плиты! Небывалый, неслыханный, грозный гул по коридору! А в нём отдаётся!