Мне поручили написать отзыв о только что вышедшей книге стихов А. Белого. Кажется, она называлась «Пепел». Книга мне не понравилась.
Это была какая-то неожиданная некрасовщина, гражданская скорбь и гражданское негодование, столь Белому несвойственное, что некоторые места ее казались прямо пародией. Помню «ужасную» картину общественного неравенства: на вокзале полицейский уплетает отбивную котлету, а в окне на этот Валтасаров пир смотрит голодный человек. Рассказываю, как удержала память, а перечитывать эту книгу желания никогда не было.
Отзыв я о ней дала соответствующий впечатлению.
Через несколько дней звонят ко мне по телефону из «Речи».
З. Гиппиус прислала статью по поводу моего отзыва, очень мною недовольна. П. Н. Милюков[2] предлагает прислать мне сейчас же эту статью, чтобы я могла на нее ответить в том же номере. Это была со стороны Милюкова исключительная ко мне любезность.
Я поблагодарила, прочла статью Гиппиус и в том же номере ответила. Ответила так зло, как со мною редко бывало. Но столкновение это ни в ней, ни во мне обиды не оставило.
Близкое знакомство наше состоялось уже во время экзода в Биаррице.
Там мы встречались очень часто и много беседовали. Затем в Париже, после смерти Мережковского, завязалось у нас нечто вроде дружбы. Зинаида Николаевна писала мне: «Всегда ищу предлога прийти к вам». Иногда мы переписывались в стихах.
* * *
Зинаида Гиппиус была когда-то хороша собой. Я этого времени уже не застала. Она была очень худа, почти бестелесна. Огромные, когда-то рыжие волосы были странно закручены и притянуты сеткой. Щеки накрашены в ярко-розовый цвет промокательной бумаги. Косые зеленоватые, плохо видящие глаза.
Одевалась она очень странно. В молодости оригинальничала: носила мужской костюм, вечернее платье с белыми крыльями, голову обвязывала лентой с брошкой на лбу. С годами это оригинальничанье перешло в какую-то ерунду. На шею натягивала розовую ленточку, за ухо перекидывала шнурок, на котором болтался у самой щеки монокль.
Зимой она носила какие-то душегрейки, пелеринки, несколько штук сразу, одна на другой. Когда ей предлагали папироску, из этой груды мохнатых обверток быстро, как язычок муравьеда, вытягивалась сухонькая ручка, цепко хватала ее и снова втягивалась.
* * *
Когда нас выселили из «Мезон Баск», Мережковским повезло. Они нашли чудесную виллу с ванной, с центральным отоплением. А мне пришлось жить в квартире без всякого отопления. Зима была очень холодная. От мороза в моем умывальнике лопнули трубы, и я всю ночь собирала губкой ледяную воду, и вокруг меня плавали мои туфли, коробки, рукописи, и я громко плакала. А в дверях стояла французская дура и советовала всегда жить в квартирах с отоплением. Я, конечно, простудилась и слегла. Зинаида Гиппиус навещала меня и всегда с остросадическим удовольствием рассказывала, как она каждое утро берет горячую ванну, и как вся вилла их на солнце, и она, Зинаида Николаевна, переходит вместе с солнцем из одной комнаты в другую, так как у них есть и пустые комнаты.
В одном из своих стихотворений она говорит, что любит игру. Если в раю нет игры, то она не хочет рая. Вот эти некрасивые выходки, очевидно, и были ее «игрой».
Бывала у них в Биаррице пожилая глуповатая дама, довольно безобидная. Говорила, когда полагается, «мерси», когда полагается — «пардон». Когда читали стихи, всегда многозначительно отзывалась: «Это красиво». И вот З. Гиппиус принялась за эту несчастную:
— Скажите, какая ваша метафизика?
Та испуганно моргала.
— Вот я знаю, какая метафизика у Дмитрия Сергеевича и какая у Тэффи. А теперь скажите, какая у вас.
— Это… это… сразу трудно.
— Ну чего же здесь трудного? Скажите прямо.
Я поспешила отвлечь внимание З.Н. Когда уходили, дама вышла вместе со мной.
— Скажите, у вас есть Ларусс? — спросила она.
— Есть.
— Можно вас проводить?
— Пожалуйста. Зашла ко мне.
— Можно заглянуть на минутку в ваш Ларусс? Я уже давно, поняла в чем дело:
— Вам букву «М»?
— Н-да. Можно и «М».
Бедняжка смотрела «метафизику». Но все же следующее воскресенье предпочла пропустить. А я за это время угомонила З.Н.
— Мучить Е.П. — все равно что рвать у мухи лапки. З.Н. говорила с презрением:
— Ну, вы! Добренькая!
Человеку всегда обидно, когда его считают слабеньким, и я защищалась:
— Я бы поняла, если бы вы пошли на медведя с рогатиной. Но когда лапки у мухи — меня тошнит. Это неэстетично.
Любопытно было отношение Мережковских ко всякой нежити. Привидения-оборотни — вся эта компания принималась ими безоговорочно.
Вспоминается по этому поводу одна наша беседа, короткая, но требующая длинного предисловия.
Был тихий туманный день. На пляже народу не было. Бродили только немецкие солдаты. Я хотела было выкупаться, но какая-то густая, черная, жирная грязь сразу облепила ноги. Никак нельзя было ее отмыть. И вдоль всего берега лежала она волнистой каймой, прибиваемая приливом. Солдаты тоже заметили ее и что-то между собой говорили.
— Что это такое? — спросила я.
— Ein Schiff ist kaput!![3] — отвечали они, переглянулись и замолчали.
И я знала, что они подумали то же, что и я. Да, это мазут с погибшего корабля. Взорванного. Если бы просто утонул, не вытек бы мазут. Чей? Свой? Чужой? Из какого далека принес океан эту черную весть, черную кровь корабля, разлив ее по всему берегу?
Вечером я пошла одна на пляж. Села на скамейку. Недалеко от меня сидели три немца. Разговаривали весело, судя по звуку голоса — слова до меня не долетали. Было почти темно. Звезд видно не было. Туманная мгла покрывала и небо, и море. Только там, где выступали из воды острые ребра подводных скал, металась, полоскалась белесым платком невысокая пена прибоя. И вот показалось мне, будто там, около дальней скалы, быстро взметнулись широко раскинутые руки. Точно выплеснуло кого-то из черной воды. Взметнулось и исчезло. И вот и у другого камня, левее, взметнулись такие же руки, широко раскинулись и исчезли. И снова на прежнем месте. И вот еще ближе к берегу. И все это так быстро, едва можно уловить движение, почти не улавливая формы.
И вдруг веселые солдаты замолчали. Сразу. Точно оборвали. И совсем затихли, не шевелятся. И чувствовалось, что они тоже смотрят и тоже видят. И такая неизъяснимая жуткая тоска была в этой медленно спускающейся тусклой ночи и в этих испуганно замолкших людях, которым кажется — конечно, кажется, — что из моря посылают им какой-то отчаянный призыв. И всему этому есть название, уже весь день мучившее меня, то, которое я слышала утром, — «Ein Schiff ist kaput».
Вот это что: «Ein Schiff ist kaput». Немцы встали и молча быстро, все ускоряя шаги, ушли. Мы тогда еще жили в «Мезон Баск». Возвращаясь к себе, я проходила мимо комнаты Мережковских. Голос Дмитрия Сергеевича гудел на весь коридор:
— Зина, ты к ней стучалась три раза. Она просто не хочет тебя впустить. Куда же она могла уйти так поздно?
Я поняла, что речь идет обо мне, постучала и вошла.
Мережковский сидел с полицейским романом. Гиппиус расчесывала свои русалочьи волосы.
Я взволнованно рассказала о ночи, о море, о пене прибоя, как зовущие руки, о смолкших солдатах.
Мережковский на минуту оторвался от чтения:
— Чего же здесь удивительного? Это просто были мертвецы.
— Ну конечно, — спокойно подтвердила Зинаида Николаевна. — Ведь они же утонули. Это и были утопленники.
— Ее удивляет, что мертвецы протягивают руки!
Он с недоумением пожал плечами и уткнулся в полицейский роман.
* * *
На своей красивой вилле Мережковские прожили всю зиму. Наконец владелец написал им, что денег с них не требует, но очень просит выехать, потому что у него появилась возможность выгодно виллу сдать. Пришлось переехать в пансион.
— Но ведь там очень дорого, — удивилась я.
Зинаида Николаевна махнула рукой:
— Хозяйка говорит, что сразу денег требовать не будет. Ну а потом…
И она снова махнула рукой.
Их денежные дела были очень плохи. Из Парижа шли вести, что их квартиру хотят описывать за неплатеж. Вот уж действительно, никто не посмеет сказать, что Мережковские «продались» немцам. Как сидели без гроша в Биаррице, так и вернулись без гроша в Париж. Снисходительность Мережковского к немцам можно было бы объяснить только одним — «Хоть с чертом, да против большевиков». Прозрение в Гитлере Наполеона затуманило Мережковского еще до расправы с евреями. Юдофобом Мережковский никогда не был. Я помню, как-то сидел у него один старый приятель и очень снисходительно отзывался о гитлеровских зверствах. Мережковский возмутился:
— Вы дружите с Ф. Вы, значит, были бы довольны, если бы его как еврея арестовали и сослали в лагерь?
— Если это признают необходимым, то я протестовать не стану.