Это было до «нее»; до того ослепительного весеннего утра, когда он увидел на балконе, неожиданно, белую девушку с прозрачным лицом. Всегда – и в эту первую минуту, и потом, когда он целовал ее на берегу сонного пруда, – она казалась ему невозможной, далекой, точно чтобы дотронуться до нее, надо было перейти небесные и облачные пропасти, и даже лучше совсем до нее не дотрагиваться.
Он уже считался женихом милой Кати, которую знал и любил с детства, когда тетка Анна Ильинична приехала в Вишняки со своей воспитанницей– приемной дочерью, как она ее называла. Она была нерусская, эта странная девушка, но родной Андрею пруд, родные ивы бросали на нее так свои отсветы и тени, точно они были ее, точно они и она были одно. Андрей полюбил в ней все, во всем – ее.
И до такой степени не похожа была эта любовь на любовь к невесте, что он даже не мучился, не страдал. Просто открыл в себе душу и сейчас же отдал ее девушке в белом платье.
Когда весна перешла в лето, когда все распустилось, разошлось, когда раскрылся каждый лист, не оставляя места никакой тайне, – она сказала Андрею, что уедет, потому что «кончилось». На его растерянные слова: «Но я не могу… я должен быть с тобой… мы женимся…» – она качала головой:
– О, нет. Я не жена. У тебя была любовь в душе. О чем ты заботишься?
И она уехала. А он остался, и вскоре состоялась его свадьба с Катей, такой милой, хорошей, приятной ему девушкой. И стали они жить, и жизнь пошла хорошо, и все им удавалось. Андрей получил место в губернском городе, через несколько времени Кате досталось недурное наследство. Вот только дети не все жили; Катя рожала почти каждый год, но несколько раз несчастливо, и теперь у них было только четверо. Зато оставшиеся – такие славные, здоровые бутузы, один пятилетний Митя послабее, оттого они и взяли его с собой сюда. Не всех же тащить!
А все-таки «она», та, его отравила. Он никогда с тех пор не слыхал о ней, тетка Анна Ильинична вскоре умерла за границей, и никто не говорил ему, что сталось с ее приемной дочерью. Может быть, тоже умерла. Но это все равно. Она глядела на него сквозь весенние листья, сквозь стекло пруда, улыбалась около него, когда он говорил свои речи на съездах, – и он не понимал, почему он не забывает? Что ей от него нужно?
И два короткие вопроса, детски простые, помимо всякого разума, не отступали от Андрея в часы его тоски. Два вопроса, на которые у каждого есть свой ответ, да и у самого Андрея, казалось, был. А они опять приходили, точно нерешенные. Первый: как жить? Второй: как любить?
III Учитель
От нелепой муки этих, таких ненужных, таких, в сущности, праздных и старых вопросов – Андрей отделаться не мог.
Они заставляли его бросаться в разные стороны и не кончать начатого. Они толкали его то к книгам, то в Петербург, к «новым людям», то к народу; И отовсюду он молчаливо и неутоленно возвращался к своей семье, к милой, доброй, дельной и ничего не подозревающей Кате.
Да и как ей было подозревать? Андрей не говорил с ней, когда на него «находило». Он уезжал, молчал, сказывался нездоровым. А в другое время он был такой обыкновенный, милый, хороший, нежный муж, уступчивый – только вот не ревнивый, что Катю немножко даже обижало, казалось непонятным.
Непонятно ей было и то, почему он ушел из земства. Его так любили! Но это не плохо: муж будет при ней, не надо уезжать по делам, может быть, займется деревенским хозяйством…
А нынешней весной он опять уехал. Сказал, что в Москву, а сам поехал в Ясную Поляну, ко Льву Толстому. Как-то так вышло, внезапно; без рассуждений решил. Ему вспомнились, и потом все припоминались каждый день, слова Левина: «Для того, чтоб жить, я должен знать, откуда я и зачем я здесь. А так как я этого не знаю, и никогда не узнаю, – следовательно, жить нельзя».
Андрею казалось, что это не Левин говорил, а сам Толстой. Говорил искренно, думал именно так; а вот, живет до сих пор; значит, узнал, «откуда и зачем он здесь»; значит, решил вопрос, как жить. Андрей верил в Толстого; но не словам его, написанным, верил, в которых часто видел противоречия и смуту для себя, – но как на человека на него надеялся, как на учителя, который может ему сказать. Что-то сказать, что ему, Андрею, нужно.
Впрочем, он и в это верил не ясно, не твердо. Как-то неопределенно. Поехал потому, что надо же было что-нибудь делать, искать, пытаться, спрашивать… Жить как-нибудь.
Здесь, теперь, над теплыми, бело-голубыми адриатическими волнами, Андрей живо вспомнил эту поездку.
Был холодный, точно осенний, май; только светло было по-вешнему. Андрей всю дорогу от Москвы до яснополянской станции Щекино мучился неловкостью, глупым стыдом и даже страхом.
Ну пусть ездят к великому писателю все, и он всех принимает; пусть ездят другие из благоговения, из любопытства, пусть им не стыдно; но он, Андрей, едет за важным делом, которое сразу не скажешь… и ему стыдно и страшно. Именно потому и страшно. Приехал незнакомый и неведомый человек, даже не разделяющий взглядов учителя, – приехал, как к учителю, однако, – с наивным, детским и бездонным вопросом: как жить? Да его именно от простоты и нельзя высказать. И нелепость, и стыд.
Рядом в купе ехали новобрачные: плосколицый студент и его маленькая, толстенькая подруга, с малокровным цветом губ. Оба они казались скучающими, и говорить им между собой точно было не о чем. Андрей с унынием глядел на них. Зашел в вагон-ресторан. Там два инженера говорили громко, как на сцене, о семейных делах, а потом весь вагон заговорил о войне, без оживления, а точно по обязанности, – и опять было скучно.
На станцию Андрей приехал уже в пятом часу. Набежала тучка, пошел дождь, холодный, но все-таки майский, и остро запахли чуть распускающиеся листья акаций у станционного забора.
Андрей действовал уже почти без мыслей, в силу сцепления поступков: вышел, нанял извозчика в Ясную Поляну и поехал.
Дождик перешел. Холодно, ветрено, но сверху смотрит солнце на бледные поля, от каждого дерева по дороге дышит живой весной, невидимые жаворонки смеются где-то – точно воздух смеется и поет над полями…
Деревня. Грязная, бедная. Избы крыты соломой. В конце деревенской улицы две белые колонны – въезд в усадьбу. Длинная-длинная аллея. Мокрое, лоснящееся вечернее солнце ложится на дорогу между стволами деревьев…
Андрей не рассуждал и не мучился больше, он покорился своим последовательным действиям до конца. Он говорил что-то, какие-то обычные слова, бормотал какие-то извинения, называл свою фамилию, – все это. было и нужно, и не нужно, и все как будто обошлось очень просто.
В большой длинной зале с шестью окнами, по три на каждом узком конце, сели обедать. Было много народу, мужчины и дамы разных возрастов– «все своя семья», сказала графиня, усаживаясь во главе стола.
Андрей помнил только, что Льва Николаевича не было и мучился ожиданием. Графиня была вся быстрая, веселая, говорливая, жизнерадостная, молодая, – несмотря на свои шестьдесят лет. Он слушал ее – и ждал.
Подали суп и пирожки. Отворилась дверь в глубине налево и вошел старичок, белобородый, со знакомым-знакомым лицом, небольшого роста, немного согнутый, в длинной, как юбка, примятой серой блузе. Шаркая мягкими сапогами-ичигами, он прошел всю залу к своему месту, которое было напротив Андрея.
Графиня их познакомила. Старичок сказал ему что-то приветливое – и все стали есть. Старичок тотчас же раздвоился в душе Андрея: он видел его, живого человека, как он сидел перед ним – и в то же время знал, что это Толстой, а не просто человек. И это было несоединимо, не потому, что Толстой был не похож на этого человека, а просто потому, что Толстого он знал давно, с самого детства, а этого старичка видел в первый раз.
Говорили о холодной погоде, о деревне, о квасе. Андрей сказал, что живет в Малороссии и что там теперь тепло. Графиня говорила о том, что в ночь уезжает в Москву, где у нее в мае всегда столько дела по изданиям. Льву Николаевичу подавали отдельное кушанье, в маленьких аппетитных судочках, и он ел согнувшись; по-старчески внимательно. Другим принесли жареного поросенка, нежного, как младенец, с грустнооскаленными зубами.
В конце обеда в комнату торопливо вошла женщина в темном коленкоровом платье, в платочке, с темным иконописным лицом.
– А, это вы, Марья Ивановна! – приветствовали ее.
– Вы пешком?
– Здравствуйте, здравствуйте. У меня дело ко Льву Николаевичу…
Толстой заторопился, извинился, встал, и они ушли куда-то вниз.
– Это Марья Ивановна, – пояснила графиня, – истинная последовательница и ученица Льва Николаевича. Бывшая классная дама, теперь живет в избе, в деревне, за семь верст… Обо всех хлопочет всегда, заботится… Вот и теперь, верно, за кого-нибудь просит…
Помнит Андрей, что светлыми сумерками он гулял с Софьей Андреевной и еще с кем-то из семьи по влажному яснополянскому парку, где над тесными, толстыми липами блестел юный месяц и пахло черемухой. Софья Андреевна любезно и весело рассказывала ему о семье, об усадьбе, о посетителях, показывала места и полянки, лес, который она сама садила, дорожки, которые были проведены ею же. Вернулись кругом, через амбары и службы. Было сыро, и душисто, и холодно, светлый месяц сник к краю светлого неба.