Теперь и тогда — какие эпохи! Одна — вся в ярких огнях, полная энергии, самозабвения, донкихотства, эпоха великих реформ, великих надежд, великих ошибок: трагическое и смешное, бодрое и мечтательное — всё перепутывалось в ней и всё было — крупно, по меньшей мере. Теперь — туманно и серо, храмы пусты, боги забыты, души — нищи, иногда вспыхивает кое-где свет, но это блуждающий огонь, и вся жизнь, по меньшей мере, — мелочна и бедна.
Проезжий встал и, заложив руки за спину, опять подошёл к стене. Как попал сюда, в глушь, этот старый газетный лист? И проезжий стал читать его, улыбаясь ему. Самовар несколько успокоился и начал скептически посвистывать, где-то мычал телёнок и лаяла собака. Снег хрустел под окном.
Маленькие буквы, порыжевшие, замазанные грязью, засиженные мухами, с большим трудом составлялись в слова и фразы, но эти слова, эти фразы были хорошо знакомы проезжему, и в ответ на них в его душе звучало что-то, давно-давно не ощущавшееся ею. Эта искренность и этот огонь, смелый огонь убеждения, которые вошли в плоть и кровь автора, — где это они теперь? Только у стариков, бойцов за свободу.
Отведя глаза в сторону, проезжий встретился с осколком зеркала, прикреплённым гвоздиками к стене, и зеркало показало ему, что усы у него — седые и волосы на голове тоже сильно посребрены временем.
Ему стало неловко пред самим собой, и он, потерев лоб, вздохнул. Да, он изменил, он холоден и бесстрастен к тем идеям, которые тогда были так близки ему и которым теперь нет места в жизни… Его ли это вина? Жизнь всегда сильнее человека. Сомнение вечно враждует с верой.
— Лошади-те готовы… коли что! — раздался голос мужика, заглянувшего в дверь.
— Хорошо… я сейчас, — отозвался проезжий. — Я выпью стакан и поеду…
— Да мне — как вам желательно, — возгласил мужик и скрылся.
В глаза проезжего бросился угол газетного листа. Он отклеился, свернулся в трубочку и как бы приглашал развернуть его. Проезжий так и сделал. Потом он согнулся и быстро выпрямился с красным от волнения лицом. На обороте страницы газеты был напечатан его фельетон, его подпись стояла на уголке. Ему сделалось и жалко себя и как-то радостно. Разве для того, волнуясь и горя, писал он, чтобы его трудом оклеивали стены постоялых дворов? Плоды первых, самых свежих соков его мозга, плоды волнений лучших дней его юности… И в то же время он чувствовал что-то радостное, острое от этой встречи с самим собой, с тем человеком, которого он давно уже прожил, от которого в нём, теперешнем, не осталось почти ничего.
«Хотя бы в форме фельетона, написанного более четверти столетия тому назад и оставшегося на грязном листе бумаги, заменяющей обои на постоялом дворе, — всё-таки приятно уцелеть, остаться в жизни», — говорило ему тщеславие профессионалиста. Но человек в нём был оскорблён. Он наморщил лоб, грустно усмехнулся и, подойдя к столу, стал заваривать чай.
Самовар меланхолично и тоскливо напевал о чём-то. Под окнами фыркали лошади. Маленькая фигурка, с ног до головы окутанная в рваные овчины и тряпьё, тяжело ввалилась в дверь и пискливо произнесла:
— Скоро поедете, ай нету?
— Сейчас… а что?
— Ничего мо… домой бы я сходил переобуться, ежели не скоро…
— Сходи… поскорее только, паренёк… — добродушно попросил проезжий.
— Ин схожу… А я не паренёк… мне, чай, уж под шесть десятков годов есть… А то ещё и больше… — объяснила фигура и вышла, прежде чем проезжий успел что-нибудь сказать ей.
«Что, если этот лист отклеить и взять с собой?» — подумал проезжий, прихлёбывая чай. Но это показалось ему смешным и сентиментальным… Зачем?.. А сколько хорошего связано с этим фельетоном, сколько мечтаний о борьбе и славе. Борьба была, и ею завоёвана известность, материальное благосостояние, солидное положение в обществе — положение «нашего талантливого беллетриста». Не много… и не мало. Меньше того, о чём мечталось, больше того, чего достигли другие. Но достигнуто ли равновесие души, сознание честно выполненных задач жизни, гордость собой?
Самовар то вздыхал, то посвистывал и повизгивал, — очевидно, переживал что-то вроде агонии.
— Фёкла?! Где ты, чёрт, — раздался в сенях грозный окрик. — Иди-ка погляди, что телёнок-то наиграл!
И вслед за этим криком тишина вокруг проезжего стала как-то скучнее и тяжелей. Ему всё думалось; медленно и неотвязно кружились в его голове эти печальные думы. Давно не испытывал он ничего подобного, да и испытывал ли когда-либо с тех дней? Содержание их всё незаметно, капля по капле, просочилось куда-то вон из души. Жилось покойно, и довольство жизнью было. Он едет к старому другу, такому же успокоившемуся человеку, едет к нему отдохнуть от работы, поболтать о столичной жизни. У него было хорошее настроение до этого постоялого двора, где, по велению судьбы, он встретился с самим собой, с собой, в виде юноши-мечтателя… Что, собственно, написано, что сказано им в этом фельетоне?
Бросив пить чай, он отправился к стене и осторожно, с озабоченным лицом стал отдирать от стены угол газеты. Бумага отстала немного и начала рваться. Проезжий остановился, склонился к жёлтому клочку… прочел его. Там было строк сорок крайнего газетного столбца да второго с краю строк пятнадцать.
Речь шла о каком-то Петре, который сказал «ей»: «Прощай, наши дороги разны! Ты жертва твоей среды и воспитания, тебе нет иной дороги в жизни, кроме паркета!.. А я…» — и, гордо махнув рукой вдаль, он, этот Пётр, исчез.
Проезжий задумался, потирая лоб. Кто этот Пётр, и кто она? Как они встретились? Весь фельетон тут, в одном номере, или нет? Наивный, детски прямой рассказ, написанный во время веры в возможность на земле всего хорошего. Но… он позабыл его содержание. Позабыл!
Проезжий конфузливо улыбнулся, подошёл к столу, одним глотком выпил чай и пошёл к двери. Но она сама отворилась навстречу ему, и пискливый голос произнёс, исходя из кучи овчин:
— Переобулся… буде что, можно ехать… Лошадки-те смёрзли…
— Сейчас оденусь… пошли хозяина.
— А я тут…
Краснорожий мужик весело улыбнулся, за ним стояла баба в сбитом набок платке и одним глазом смотрела из-за его плеча на проезжего.
— Сколько тебе? — спросил проезжий, надевая пальто.
— А сколько пожалуете… вы не наш брат, мужик, и не обидите. Я по совести с господ…
— Рубль будет?
— И рубль будет… — со вздохом сказал мужик. — К нам господа совсем даже не часто ездиют… От трахту мы очень в стороне. Господа для нас — праздник…
Он говорил печально и с явным желанием прибавки.
Но проезжий, влезая в подаваемую им шубу, не слушал его ноющей речи и всё поглядывал на стену, где от движения воздуха колебался клок отодранной им газеты.
Он точно манил к себе.
Вышли в сени. Мужик и баба сопровождали проезжего.
— Погодите… я ворочусь на минутку, — сказал он им и снова вошёл в комнату, прошёл к стене и, оторвав клок газеты, смял его в руке.
— Ишь ты, какой запасливый, — шепнул краснорожий бабе, улыбаясь во весь рот. Проезжий подметил эту улыбку и нахмурился.
…Через полчаса он был среди широкой снежной пустыни, розоватой в лучах заходившего солнца. Заложенные гуськом лошади бойко бежали по извилистой мягкой дороге, маленькие санки подёргивало, и ямщик качался с бока на бок, говоря скрипучим своим голосом:
— Пареньком-то я был лет тридцать время тому. Н-но-но! Прыткие… А теперича я гробовой житель… н-да. Кабы был хлебушко… лежал бы я на пече… а вот еду… беднота потому… У ты, убогая скотина!
Проезжий, стукаясь спиной о задок саней, старательно расправил клок газетной бумаги и ещё раз прочитал его. Поднимался ветер, и с сугробов срывались кисейные ткани снега, летая в воздухе. Бумага шелестела в руках проезжего, смотревшего на неё с печальной улыбкой. Тихо-тихо поскрипывал снег под полозьями саней и шуршал о рогожный верх повозки.
Проезжий медленно оторвал от клочка газеты маленький кусочек и пустил его по ветру. Тот забился в воздухе, как жёлтый мотылёк, и исчез. За ним полетел другой, третий… и последний.
I
Тик-так, тик-так!
Ночью в тишине и в одиночестве жутко слушать бесстрастное красноречие маятника часов: звуки монотонные и математически правильные, однообразно отмечающие всегда одно и то же — неустанное движение жизни. Тьма и сон объемлют землю, всё молчит, — лишь часы холодно и громко отмечают исчезновение секунд… Маятник стучит, и с каждым звуком жизнь сокращается на секунду, на крошечную частичку времени, данного каждому из нас, на секунду, которая уже не вернётся к нам. Откуда являются секунды, и куда они исчезают? Никто не ответит на это… И есть ещё много вопросов, на которые не отвечено, есть другие, более важные вопросы, и от разрешения их зависит наше счастье. Как жить, чтобы сознавать себя нужным для жизни, как жить, не теряя веры и желания, как жить, чтоб ни одна секунда не исчезала, не волнуя души и ума? Ответят ли когда-нибудь на всё это часы, движению которых нет конца, — что скажут на это часы?