Долгомостьевю Лобноместьевю
(юакогдавернул взгляд напрежнее место, к Василию Блаженному, белого пятнышкауже не нашел, сколько ни всматривался, и тогдавмиг возвратились и мысли о капитане, и воспоминания об автобусе, и оскорбительное словечко мразь, и прочие пакости, и с полной рельефной достоверностью пришло понимание, что Рээт решилаего оставить. Приняларешение, -- и накатил тяжелый приступ пульсирующей, круто замешенной наобиде боли, и долее оставаться наКрасной площади точно стало бессмысленно и, главное, совершенно невозможно, как и тогда, десять лет назад, после унизительного разговорас капитаном Кукком, и Долгомостьев побрел кудаглазаглядят, ибо домой -- он уверил Леду, что вылетает в Таллин утренним рейсом, и едваотбоярился от проводов -- невозможно, в мастерскую Сезанова -- к тахте, фруктам и вину -- вовсе нелепо и досадно, авидеть из знакомых не хотелось абсолютно никого. В этом бесцельном пути по столичным улицам и переулкам, площадям и подземным переходам и принялся Долгомостьев, применяя режиссерские свои умения и актерский опыт, пользуясь в качестве подпорок фактами и фактиками, которые о ней -- от нее и не от нее -знал, агде подпорок недоставало -- не стесняясь и самыми произвольными, порою даже вполне циничными домыслами, сочинять-воображать заРээт внутренние ее монологи и ощущения. Но когдавторично, теперь уже в долгомостьевской реконструкции, мелькнулаи исчезлас Красной площади белая кружевная кофточка, Долгомостьеваокатилавозвратная волнапрежней боли, выбилаиз процесса, и теперь, чтобы сновапоплыть по нафантазированному им течению дня любовницы, пришлось сделать дополнительное усилие, некоторый новый разгон в виде общей, но -неожиданно -- совершенно не материалистического толкасентенциию) юКто-то, верно, постоянно следит занами, занашими поступками, засловами даже, и потому ради удобств мелкой лжи стоит ли накаркивать горести, неприятности близким? отпрашиваться со службы, потому что умерлабабушка? Что засрочное дело было у Рээт в Москве? Что зазабота? И вотю (юи только затем уже двинуться дальше) юподругавстречает сочувственным взглядом, сочувственными речами, уже не чисто эстонскими -- с сильным русским акцентом, аРээт стоит, встревоженная, но понять покудане может ничего. Арестовали Велло. Ты разве не слушаларадио? Он подписал какую-то бумагу с требованием опубликовать и аннулировать пакт Молотова-Риббентропа, по которому Эстония отошлав сороковом году к Россиию Да-да, сказалаРээт, остолбенев. Я знаюю он мне рассказывалю И, словно испугавшись, что подругаподумает, будто Велло рассказывал, что его арестовали, добавилапоясняюще: он мне рассказывал прою прою Риббентропа.
Так вот как просто объяснилась занятость Велло в последние месяцыю Но почему он не поделился с Рээт? Он же знал, что в политическим смысле нанее положиться можно всегдаю Сейчас роман с Долгомостьевым представился Рээт не легким уже флиртом (как, впрочем, и давно не представлялся), не адюльтером обычным, амерзким предательством, таким примерно, из-закоторого погиб отецю Рээт стоялаперед подругою и презираласебя, и в то же время совсем от воли Рээт независимо и против ее совести кто-то нашептывал в ухо, что свадьбы теперь не будет, что Рээт стыдно, неудобно беременнаи что хорошо, что не успеласказать Долгомостьеву, что бросает его. И как бы затем, чтоб заглушить скверный этот голос, чтоб доказать себе, что онане такая, Рээт пробормотала: я спасу Велло! Не знаю, чт сделаю, но спасу, спасу! Он хотел спасти Эстонию, меня -- заэто я спасу ег.
Рээт бормоталаспасу, покане пришлаей в голову счастливая идея -- нет! глупая, идиотическая, не идея почти -- бабий взбрык, но другого ничего все равно не было: помнишь, ты говорила, что Молотов еще жив? Где мне его разыскать? Подругакак-то нервически мотнулаголовою. Ну ничего, я через справочное (подругахмыкнулатолько: ну да, конечно, так ей и скажут в справочном, и Рээт поняла, что не скажут, но и поняла, что знает подруга), ну, пожалуйста, я тебя очень прошу! Ты еще с Риббентропом повидайся! Он где-то в Германии, в тюрьме сидит, тоже живой пока, ответилаподруга, чем и выдаласебя окончательно, и победабылапочти уже полная, оставалось только додавить, добавить какое-нибудь словцо посильней, пообиднеею Понимаю, сказалаРээт, Молотов тебе дороже, чем Велло: еще бы: тот русский, аэтотю Русская подстилка! Иуда. Онасейчас разыгрывает из себя сумасшедшую, обиделась-таки подруга, но я-то знаю, что с умаей не сойти, как бы онатого ни желала: не сходит с ума, кто себе науме. Онарассчитывает, что я стану ее отговаривать, ая ведь отведу! Ей-богу, отведу. Пусть думает, чт говорит, я ей не девочка. Тоже мне: эталон эстонки!
Молчадвинулись они через Красную площадью (юкогдаДолгомостьев понял, что Рээт непременно Красную площадь пересечет, подосадовал, что столь опрометчиво, повинуясь импульсу, ушел от Исторического, но возвращаться было поздно: ведь не пересечет, ауже пересекла; последний шанс -- перехватить Рээт у молотовского -- дуловского тож -- дома, и Долгомостьев, сориентировавшись в пространстве, направил ставшие вдруг торопливыми стопы по знакомому адресу) юнакоторой уже не было Долгомостьева: единственного человека, кто действительно мог бы сейчас помочь, отговорить хотя бы от дурацкого этого походакю как его.. к Риббентропу. Рээт показалось вдруг, что Велло ей, в сущности, безразличен, как бывал безразличен в минуты близости, что идет он своей дорогой и что, сколько Рээт его знала, он сам чуть ли ни желал ареста, чуть ли ни мечтал пострадать заправду. Стыдно! -- прикрикнулаРээт насебя и ускорилашаг, так что подругатолько что не вприпрыжку побежалазанею. Стыдно такое думать о замечательном человеке!
Долго, километр без малого, шагали они под землею, в полумраке, как показалось сразу, едваспустились по ступеням, в полумраке и сырости, но, не так уж и много пройдя, -- сновавроде бы и при свете, и воздух терпимый; только когданаповерхность приспело выбираться, когдапереход кончился, -- солнце ударило по глазам и воздух стал много свежее и суше, -- только тогдапонялось, что прежде были полумрак и сырость, понялось и через десяток метров забылось, словно так, поверху, все время и шли. ПодругаокликнулаРээт, разогнавшуюся было бежать по Горького, -- оказывается, следовало свернуть налево, под высокую арку. Свернули -- и сразу же начались кривенькие переулки, полутороэтажные домас колоннами (прошлый век: вот она, вся русская так называемая старина!), и как наГорького забылся подземный переход, так тут забылась Горького, и о столице миранапоминали только редкие светло-кирпичные здания, натыканные в полутороэтажную массу, словно свечи в именинный пирог. Исключительно кондитерские ассоциации, припомнилаРээт утреннее впечатление от небоскребов, амне б вместо архитектуры думать о Велло! А голос шепнул: или о Долгомостьеве.
Кругом сделалось как-то вдруг тихо; шум больших улиц, с каждым прежним шагом слабевший, но сквозь слух в сознание проникавший, пропал вовсе, только две пары туфелек перестукивали по асфальту, но вот стал перестук этот каким-то тревожно-неритмичным, деревянным, словно добавилось к нему нечто ненужно-постороннее; каблучки замерли -- стук продолжался; подругаповелаголовою: откуда? -- и, определив направление, решительно свернулав узкий проход среди домов.
Источник деревянного стукаоткрылся после недолгого, дважды коленчатого коридорамежду задними гаражными стенками и зеленым дощатым, со стыдливой колючей проволочкою поверху, забором; небольшой пустырек, натри четверти огороженный металлической сеткою, ячеистою, словно панцири настаромодных кроватях, служил городошной площадкою, и три старичка -- один в белом полотняном костюме и светлой шляпе из соломки, другой в военном мундире, с орденскими, едване до живота, планками и красными лампасами по швам, и третий -- низенький, утконосый, с подрагивающей нажирной старушечьей груди звездочкою Героя соцтруда -- играли. Им бы в каталках сидеть, укутавшись пледами, пилюли по часам принимать, аони -- играли. Маленькая сухая старушенция, одетая, несмотря нажару, в полосатую телогрейку с черным -- набелом -- номером по загривку, танцеваланадругом конце площадки странный танец, уклоняясь от прыгающих бит, акогдабиты выходили, собиралаих в охапку и с трудом несластаричкам, после сновавозвращалась наместо и выкладывалафигурами раскиданные по площадке чурки. Седенький в белом костюме нетерпеливо, но привычно покрикивал, грубо и скучно.
Молотов, шепнулаподругаи указалалегким движением подбородканаподгоняющего старичка. Урожденный Скрябин. Рээт сосредоточилавнимание, сосредоточилавзгляд, от чего лицо старичкаприблизилось, предъявив подробности, впрочем, подробности только крупные. Собственно, кроме совершенно выцветших, некогдаголубых (как у нее?) глаз, подробность былаодна: те самые усы, которые помнилаРээт с давних, детских еще времен, с первого или второго класса, когдав ЫРодной речиы портрет этого усатого человекарасполагался над крупно набранным текстом о главном соратнике и продолжателе дела, анасоседней по развороту страничке прежде был другой соратник и продолжатель, еще, кажется, главнее, с тонкими губами и в пенсне без оправы, но однажды учительницавелеладругого соратникаи продолжателя аккуратно вырезать, потому что был он, как выяснилось, не соратником, аанглийским шпионом и буржуазным -- подобно отцу Рээт и отцам большинстваодноклассников -- националистом, и теперь сквозь прямоугольную дыру просвечивало что-то о Сталине му-у-драм, Ра-ад-ном и лю-би-и-мам[7. Впрочем, возможно, и не о Нем, адругие стихи. Сам же ра-адной и люби-и-мый повторялся в учебнике множество раз, и если б пришлось вырезать Его, то, пожалуй, учебник распался бы, но это и в голову никому влететь не могло: вырезать Его, -потому что было невообразимо.