Середина двадцатых годов прошла без событий. Время остановилось. Если бы я не работал школьным учителем, то не смог бы отличить воскресенье от остальных дней недели, как не отличали этого мои односельчане. Лишь ученики точно знали, когда наступит заветный седьмой день, в который не нужно идти на урок... Календарь - вот источник исторических пертурбаций!
Наше село долгое время существовало как бы на Марсе. Радио тогда не было, газеты до нас не доходили. Уполномоченные по хлебозаготовкам обходили нашу благословенную землю стороной по той простой причине, что хлеба у нас не было. Вот ведь все как просто: кто везет, на том и едут.
Мы не везли - нам везло. Но главное, нам повезло с партийцем, которого городская ячейка отправила к нам организовывать комунну. Звали его Серафим Мокролапов. До прихода к нам он работал на криворожском (от Кривого Рога, а не от "кривой рожи") механическом заводе. В земледелии он, понятно, был не в зуб шестеренкой, и хитрые крестьяне убедили его в том, что наиболее прогрессивная революционная культура - это конопля. Из нее, мол, можно печь лепешки, варить щи и пускать корни на соления.
Кроме того, в сушеном виде она заменяет табак и благодаря особому воздействию на мозги позволяет решить проблему самогоноварения.
Подозреваю, что Мокролапов купился именно на последний пункт, поскольку у него было задание от партии "искоренить пьянство".
Конопля действительно оказалась панацеей от напастей советской власти:
хотя ее питательные свойства были более чем сомнительные, наше село очень удачно выпало из плана хлебозаготовок, за невыполнение которого могли последовать суровые репрессии, и получило в райцентре Добровеличковка почетный статус образцово-безалкогольного. При этом удивительным образом закрывались глаза на то, что вся комунна во главе с председателем ходила под "вечным кайфом". Хотя, если задуматься, то ничего необъяснимого в этом не было, если учесть, что своим "рекордным урожаем" мы неизменно делились с тем же начальственным райцентром.
С переходом на сеяние и сбор конопли остановившееся время и вовсе замерло. Когда я пытаюсь что-то вспомнить из той поры, в ушах тихонько постукивает маятник ходиков, а перед глазами нарисовываются белые стены хаты. Причем маятник отбивает удары не монотонно: они то усиливаются, то затухают, будто не отмеривают время, а очерчивают хронологические круги,
- а стены не просто беленые, они неприступно-белые, но в то же время бестелесно-бесцветные, и их умозрительная осязаемость угадывается лишь по слабым теням от неровностей побелки.
Именно в эти бесконечные светлые вечера, проведенные на набитом соломой матрасе с Ганной, ко мне пришло название моего будущего романа "Сто лет одиночества". Одиночества не "среди", а "от". От маятника часов и белых стен, от теплых бедер жены, от конопляной делянки и Мокролапова с его "Радянщиной", от зернистого звездного неба над головой и, главное, от самого себя. И я бы обязательно написал этот роман еще в 1925-м году, если бы не чувствовал одинокой отстраненности от него.
А еще вспоминается сон, который снился мне каждую ночь на протяжении нескольких лет. Ровная залитая солнцем степь с проложенными через нее рельсами - идеальная плоскость, расчерченная надвое двумя параллельными прямыми, сходящимися у горизонта. Полная тишина. На рельсах стоит бронепоезд. Я лежу на крыше бронепоезда и смотрю в небесно-синюю даль над собой. Небо не загнуто куполом, а распрямлено в бездонный океан, уходящий отражением моего взгляда в сакральные космические глубины. В этих почти запредельных глубинах, если очень пристально приглядеться, можно различить белесые небрежные мазки смутных петроглифов, в которых с волнующей заданностью угадывается таинственный и простой, жуткий и радостный смысл. Из ночи в ночь я читал эти надписи, такие понятные в моем сне и теряющие смысл при пробуждении. Да, они оказывались бессмысленны в обыденной жизни: в них было столько же практической пользы для земного существования, как в математических таблицах - для скручивания цигарки.
Как бы бесконечно ни длилась вечность, наступает момент... Иногда этот момент бывает роковым, иногда - историческим, но никогда от него не приходится ждать пощады. И вот, наступил момент коллективизации. Текущий момент, так сказать. В начале лета 1929 года на место Мокролапова был назначен "десятитысячник" - спец по колхозам. В земледелии он был такой же дока, как и его предшественник, но зато четко знал линию партии и объявил коноплю "опиумом". В смысле "опиумом для народа". Мокролапов был заклеймен кулацким пособником и сослан... в Пржевальск (если кто не понял, почему я поставил многозначительное троеточие, то поясню: этот город на берегу Иссык-Куля как раз славится выращиванием опиумного мака).
Про коллективизацию говорить неохота. Да и неинтересно. Скажу только, что, будучи ее очевидцем, я не утерпел и с натуры описал все, как было, со всеми перекосами, перегибами и головокружениями от успехов. Книга писалась... нет, скорее, отливалась в опоку действительности легко и непринужденно. И название подобралось красивое и звучное: "Поднятая целина". Когда я перечитал свой труд, то возомнил себя великим писателем и во мне загорелось идиотское желание тут же показать свое творение Сталину. Но, конечно, не для того, чтобы получить Сталинскую премию, а с целью дать понять вождю, что не все идет так гладко, а по большому счету, и вовсе не идет. Наивный я тогда был, слов нет: думал, вождь прочтет, прослезится, тут же поймет, что совершил ошибку, даст указание вернуть все на круги своя и поклянется "обычаями предков" покаяться перед партийным съездом, а потом вдруг вспомнит, что мы с ним встречались еще при жизни Ильича, "да-да, било дэло", и мы с ним разопьем бутылочку душистого грузинского коньяка "под сурдиночку".
В августе 1930 года, когда партия подводила итоги первого этапа коллективизации, я отправился в Москву, в Кремль. И тут меня подвел старый опыт: я, понимаете, привык, что в конце десятых годов все делалось по-простому. Ну, я и всучил охраннику на воротах свою рукопись, мол, "передай Иосе" - он, сволочь, мне еще подмигнул, типа сейчас передам, погоди, браток, а сам усиленный наряд вызвал, чтобы меня повязали.
Про последующие события я в новой главе расскажу, а в конце этой добавлю только, что от моей "Поднятой целины" одно название осталось. Так что если вам попадется в руки одноименная книжка, знайте: это не я написал.
Оружейник с улицы Незабудок (глава седьмая, в которой моя судьба
выкидывает головокружительный фортель и забрасывает меня на родину
предков по материнской линии, а затем дарит встречу с Махно в Париже) Моего следователя звали Михаил Шолохов. Теперь мало кому известно, чем занимался этот советский писатель с середины двадцатых до начала тридцатых годов. Многие, вероятно, уверены в том, что он еще тогда зарабатывал себе на жизнь писательством. Как бы не так! Сочинение романов в ту пору было для него не более чем хобби. К тому же, Союза писателей тогда не существовало, и литература еще не стала источником гарантированного дохода. Да и само писательство не рассматривалось как профессия. "Писатели", то есть люди, не занимавшиеся ничем иным, кроме бумагомарания, рассматривались властью рабочих и крестьян как "трутни" и подлежали воспитанию трудом где-нибудь на строительстве Днепрогэса (Колыма тогда еще не была освоена под лагеря). Поэтому-то все выдающиеся писатели того времени, начиная от Олеши и заканчивая Зощенко, вынуждены были работать в каких-нибудь издательствах, типа газеты "Гудок".
Но вернемся к Михаилу... Александровичу, если мне не изменяет память (недосуг проверять отчество по школьному учебнику литературы). Так вот, сразу после гражданской войны он служил в "продотрядах" (то есть, говоря современным языком - в карательных дивизионах, расправлявшихся с теми, кто не сдавал хлеб по продразверстке), а отличившись на переферии, перебрался в столицу, на Лубянку.
Жаловаться на Шолохова как на следователя мне грех. Из всех специалистов в области дознания, с которыми мне довелось встречаться, он был самым культурным и образованным. Иногда мы так забывались, что часами беседовали о Фоме Аквинском, Руссо, Карамзине, Тютчеве и Надсене, пока Шолохов, наконец, не спохватывался, оправлял на себе мундир, стряхивал пепел с "ромбиков" (знаки отличия тогда такие были) и, прогнав улыбку из усов, официозно заявлял: "Ну что ж, гражданин Макаренко, давайте побеседуем теперь о Вашей "Поднятой целине".
У него было поразительное чувство юмора. Например, узнав о том, что песчанобродский колхоз получил в наследство от комунны название "Перше травня" ("Первое мая"), он долго смеялся, узрев некую мистическую связь между "травнем" и "травкой", как в нашем селе называли коноплю. По его докладной записке колхоз был переименован, но еще больше мы смеялись с ним, когда узнали, что он стал называться "Ленинский шлях" - тут тебе и польская "Шляхта", и русская "шлюха"!