Внизу – большие низкие горницы, уставленные партами. Там вечером темно и еще носится особый школьный запах; пыли меловой, усыхающих чернил, сапог и мальчишеских затылков.
А наверху – квартира Сологуба, «казенная». Он учитель и директор (или что-то вроде) этой школы.
Совсем они особенные – квартиры в старых деревянных, с мезонинами, домах. Свой лик во всем: в стенах, в порогах, в убранстве… Как милое лицо деревенской девушки исказилось бы под парижской шляпкой, так и уют квартирки исказило бы современство, все равно в чем: в мебели, в занавесях, даже в самих людях, там живущих. Исчезла бы гармония.
Квартира Сологуба воистину была прекрасна, ибо вся гармонична.
Он жил с сестрой, пожилой девушкой, тихой, скромной, худенькой. Сразу было видно, что они очень любят друг друга. Когда собирались гости (Сологуба уже знали тогда) – так заботливо приготовляла тихая сестра чай на тоненьком квадратном столе, и салфеточки были такие белые, блестящие, в кольце света висячей керосиновой лампы. Точно и везде все было белое: стены, тюль на окнах… Но разноцветные теплились перед образами, в каждой комнате, лампадки: в одной розовая, в другой изумрудная, в третьей, в углу, темно-пурпуровый дышал огонек.
Сестра, тихая, нисколько не дичилась новых людей – литераторов. Она умела приветливо молчать, и приветливо и просто говорить. Я еще как будто вижу ее, тонкую, в черном платье, часто кашляющую: у нее слабое здоровье, и по зимам не проходит «бронхит».
После чаю иногда уходили в узкий кабинетик Федора Кузьмича (он всегда писал свое имя с «фиты»). В кабинетике много книг и не очень светло: одна лампа под зеленым фарфоровым абажуром (в углу лампадка тоже бледно-зеленая).
Сестру Сологуба, если память не изменяет мне, звали Ольгой: Ольгой Кузьминишной. Иногда помогала разливать чай ее подруга, такая же тихая, в таком же глухом черном платье.
Шли годы. Сологуб становился все известнее. Появлялись одна за другой его книжки, – первая, тоненькая, стихи. Потом роман, ранее напечатанный в «Северном вестнике», рассказы… Он занял в литературе такое свое место и так твердо стоял на нем, что не понявшие его сначала – остались непонимающими и тогда, когда не признавать его уже сделалось нельзя.
Он бывал всюду, везде непроницаемо-спокойный, скупой на слова. Подчас зло, без улыбки, остроумный. Всегда немножко волшебник и колдун. Ведь и в романах у него, и в рассказах, и в стихах – одна черта отличающая: тесное сплетение реального, обыденного, с волшебным. Сказка ходит в жизни, сказка обедает с нами за столом, и не перестает быть сказкой.
Мечта и действительность в вечном притяжении и в вечной борьбе – вот трагедия Сологуба.
…Хочу конца, ищу начала,
Предвижу роковой предел.
Противоречий я хотел,
Мечта владычицею стала.
Его влечет таинственная «звезда Маир» и – не наша «земля Ойле»… с которой он вдруг опять хочет возвратиться на родную, свою, нашу. Но на ней Дульцинея не превращается ли слишком часто в «дебелую Альдонсу»? И Сологуб, как праотец Адам, которому неожиданно была дана Ева, горько тоскует об ушедшей, легкой Лилит.
Когда Сологуб выходил на эстраду, с неподвижным лицом, в pince-nez на черном шнурочке, и совершенно бестрепетным, каменно-спокойным голосом читал действительно волшебные стихи, – он сам казался трагическим противоречием своим, сплетением здешнего с нездешним, реального с небывалым. И еще вопрос: может быть, настоящая-то реальность и есть это таинственное сплетение двух изначальных линий?
Сологуб – скажу кстати – совершенно не мог слышать своих собственных стихов, когда их с эстрады читал кто-нибудь другой, «с выражением». Я, впрочем, тоже, и на одном вечере, где читали все его и мои стихи, мы с ним столкнулись в дверях, оба стремясь вон из залы. Но это что! Воображаю, как был бы доволен поэт, если бы слышал свои «Чертовы качели», исполнявшиеся раз в Минске (под поляками, в 20 году) на шумной студенческой вечеринке! Рыжая молодая любительница, дебелая «Альдонса», вопила истошным голосом, мечась по эстраде, а когда зыкнула уже совершенно как труба: «Качайся, черт с тобой!» – зал радостно захохотал и зааплодировал.
Хорошо, что не было Сологуба!
Вспоминается один мой деловой визит на Остров, в светлый, холодный весенний вечер.
Брат и сестра кончали обед, на том же шатком четырехугольном столе, у окна с тюлевыми занавесями.
Свет бело-зеленый, неумирающий. Виноградная кисточка в стеклянной вазе. Я зову Сологуба участвовать в благотворительном вечере. В частной квартире, ибо цель его не может быть указана. Один из вечеров, которые устраивали постоянно русские писатели в пользу политических заключенных (Полит. Кр. Крест). Богатые люди, аристократия, генералы, – охотно давали свои квартиры, рассылая билеты-приглашения «на чашку чая», и эти билеты недурно оплачивались.
Ближайший вечер – в квартире пожилого генерала, литераторам почти не знакомого (погиб, помнится, во время революции).
Объясняю все это Сологубу. Он согласен, конечно, только затрудняется:
– Что же мне прочитать?
– Ну, вот, мало ли у вас стихов! Мне куда труднее… Знаете, что? Давайте прочтем нашу переписку шутливую? Хотите? Вы свое читайте, а я свое… Будет забавно.
Мы так и решили, и действительно прочли на этом вечере нашу краткую переписку в стихах (Сологуб, конечно, читал и другие вещи).
Оба прекрасные, ответные стихотворения Сологуба вошли потом в его книги, мои не были напечатаны и затерялись. Помню лишь первое, совсем шутливое, поводом к которому послужили разные мелкие «колдовства» Сологуба – над чьими-то калошами, а, главное, случай с Вяч. Ивановым: только что приехавший тогда из-за границы поэт-европеец отправился знакомиться с Сологубом. Да так пропал, с утра, что жена тщетно искала его по всему городу. И сидела у нас, в ужасе, когда ей дали знать, что он обретен, наконец, у себя в постели и в крапивной лихорадке. Словом, смешные пустяки, не знаю, почему и запомнилось:
Все колдует, все морочит
Лысоглавый наш Кузьмич.
И чего он только хочет
Колдовством своим достичь?
Невысокая природа
Колдовских его забав:
То калоши, то погода,
То Иванов Вячеслав…
Нет, уж ежели ты вещий,
Так не трогай эти вещи,
Потягайся с ведьмой мудрой,
Силу в силе покажи…
О Кузьмич мой беднокудрый,
Ты меня заворожи!
Он и принялся меня «завораживать» прекрасным стихотворением о «Кругах». Отсюда уж пошла у нас поэтическая геометрия:
…Ты не в круге, весь ты в точке,
Я же в точку не вмещусь…
…будешь умирать,
И тогда поймешь и примешь
Троецветную печать…
О следующем стихотворении Сологуба помню только, что было оно написано мастерски, в удивительном ритме.
А кто знает здесь его строки, такие загадочные и таинственные, что даже духовные цензоры (в журнале «Новый путь») долго сомневались, пропускать ли их:
Водой спокойной отражены,
Они бесстрастно обнажены
При свете тихом ночной луны.
Два отрока, две девы творят ночной обряд…
Эти стихи были специально выучены мною наизусть – чтобы дразнить В. В. Розанова. Он от них в ярость приходил.
Стопами белых ног едва колеблют струи,
И волны, зыбляся у ног, звучат, как поцелуи…
– Ерунда, чепуха! – сердился Розанов. – Какие это поцелуи?
Огонь, пылавший в теле, томительно погас,
В торжественном пределе настал последний час…
– Да вы скажите, сколько их, сколько их? Двое или четверо? «Отражения в воде видны»… значит, двое?
Стопами белых ног, омытыми от пыли,
Таинственный порог они переступили…
Этот «порог» и «предел» приводили Розанова в особый раж. Непременно желал знать, что это такое. Однако самого Сологуба спросить никогда не решался. Со всеми интимничающий Розанов знал, что к Сологубу не очень подъедешь: «Кирпич в сюртуке!»
…в молчании
Ты постигнешь закон бытия.
Все едино в создании,
Где сознанью возникнуть –
Там Я.
…Я – все во всем, и нет иного.
Во мне родник живого дня.
Во тьме томления земного
Я – верный путь. Люби меня.
Костюмированный вечер.
Небольшая зала изящно отделанного особняка в переулке близ Невского. Розово-рыжие панно на стенах. Много электричества. Есть забавные костюмы. Смех, танцы… В открытые двери виден длинный стол, сервированный к ужину. Цветы.
Что это за бал? Большинство без масок, и какие все знакомые лица! Хозяйка – маленькая, черноволосая, живая, нервная молодая женщина, с большими возбужденными глазами. А хозяин – Сологуб. Он теперь похож на старого римлянина: совсем лысый, гладко выбритый. В черном сюртуке, по-прежнему не суетливый и спокойный, любезный с гостями. Он много принимает. Новый литературный Петербург, пережив неудачную революцию, шумит и веселится, как никогда.