Пришла горничная убирать посуду, и Пётр Иванович отправился в сад, не желая видеть ни детей, ни жену и полный ощущения какой-то тяжёлой тревоги. Там, пройдя в беседку, он сел на скамью, пытаясь восстановить пред собой лицо жены, каким оно было когда-то. Но ему не удавалось это — жена являлась пред ним такой, какова она была теперь. И — странное дело! — он не видел в ней ничего красивого, ничего интересного. Худое, нервозное лицо, с большим ртом, лоб узенький, рот большой, зубы чёрные.
И вдруг его поразила странная мысль. Ведь он совершенно не знает её, матери его детей! О чём она думает, чего хочет, каковы её взгляды на детей и на всё? Ему положительно не приходило в голову узнать от неё все это. Некогда всё как-то было говорить об этом с ней. Вкусы её ему известны — он знает, что она любит крепкий чай, мучное, молочное и сладкое, а мясо ест очень неохотно. Любит крепкие духи, яркие цвета… А верует она в бога? Ходит в церковь иногда, не часто, но как верует? А сам он…
И, перейдя к самому себе, Пётр Иванович нашёл себя, к своему крайнему изумлению, каким-то новым. Это смутило его. И он долго искал в себе то, что когда-то, во дни юности и университетской жизни, было в нём… Но что это было? Где это чувство? От него остались какие-то уродливые обрывки, и по ним ничего нельзя было восстановить. Он сидел, широко открыв глаза, и, думая о всём этом, в то же время чувствовал, что его как бы тянет куда-то вниз — точно он скользит, подталкиваемый тяжестью, опустившеюся ему на плечи.
Не раз мимо него пробегали дети, но, видя, что он так неподвижен, не смели зайти в беседку. Потом его звали к обеду. Он отказался. Когда горничная спросила:
— Прикажете мне накормить детей?
— А барыня?
— Оне ушли с утра ещё…
— Ну хорошо…
Он чувствовал, что надо бы сдержаться и не подавать прислуге вида, что ему так не по себе, — но не мог сдерживаться. А в голове всё рождались новые, странные мысли. Это было какое-то нападение на него, нападение врасплох.
— Это от непривычки к безделью, — решил он. — Надо чем-нибудь заняться.
Но ничем не занялся, а так и сидел до вечера, уныло понурив голову, осаждаемый этими новыми мыслями, точно блокированный ими.
— Что случилось, собственно говоря? — ставил он себе вопрос и, пожимая плечами, решал его: — Ничего ровно не случилось! Поссорился с женой-экая важность!
Но этот ответ был только формальностью и ничего не исчерпывал собой. Очевидно, что что-то случилось… или должно было случиться? Поёживаясь от ощущения внутреннего холода, Пётр Иванович встал, несколько раз прошёлся по саду и хотел войти в дом. Но остановился у садовой калитки и не пошёл, не желая видеть жены. Он решил, что ему её надо обдумать, так сказать. В течение этих девяти лет он, в сущности, и не думал над ней.
Потом его позвали к вечернему чаю. Узнав, что барыня ещё не пришла, он пошёл и напился чаю с булками, а потом отправился в свою комнату, лёг там на диван и стал смотреть в небо через отворённое окно. В небе всё было тихо и спокойно, и Пётр Иванович несколько успокоился.
«Пройдёт!» — подумал он сквозь дрёму, охватывавшую его понемногу своими мягкими объятиями. Потом он заснул. Так дурно он провёл свой первый свободный день.
На другой день Пётр Иванович встал с чувством лёгкого недомогания, с тяжёлой головой и с тоскливым ощущением в груди. В детской плакала Лиза болезненным, надрывавшим душу плачем хилого ребёнка. Жена порой резко вскрикивала — очевидно, всё ещё не в духе и ругается с няней.
«Зачем родятся и живут больные дети?» — морща лицо, подумал Пётр Иванович, и тотчас же ему стало стыдно этой мысли. Уж, конечно, не дети виноваты в том, что они маложизненны…
Идти в столовую Петру Ивановичу не хотелось. Там встретишься с женой, и она вновь, наверное, устроит сцену в возмездие за его вчерашний крик. Положительно, она вчера проявила что-то особенное, чего раньше он не замечал в ней. Нужно будет серьёзно поговорить с ней. В сущности, в доме очень мало порядка — хоть бы эта бутылка с бензином в спальной на окне… Дети воспитаны плохо, особенно Колька… Пожалуй, он, Пётр Иванович, был груб вчера, но ведь это она же сама виновата. И, ободривши себя такими мыслями, Пётр Иванович стал умываться. Но в умывальнике, как на грех, не хватило воды, и с лицом в мыле он начал звать горничную.
— Паша!.. Паша!..
Мыло щипало ему глаза. Снова послышался болезненный плач Лизы и раздражённый голос жены.
— Палагея, чёрт возьми!
Она явилась, наконец, и, взглянув на неё одним глазом, он увидал, что лицо у неё обиженное и злое.
— Воды… вы не знаете вашего дела?
— Да разорваться мне, что ли? Там Лизонька…
— Воды, я вам сказал!
Она ушла и долго не приносила воды, а он стоял пред умывальником, строя злые гримасы, с лицом в мыле, — и, чувствуя, что он смешон, ещё более злился. И когда, умытый и причёсанный, он вышел в столовую, — в нём бродило глухое раздражение против всех. Оно ещё более усилилось, когда он увидал, что самовар уже потух, а на столе налито.
— Палагея! — зычно крикнул он.
Но пришла жена. Лицо её и вся фигура выражали угнетение и привычку к страданиям, не заслуженным ею. Это окончательно взорвало Петра Ивановича.
— Послушай, — скорбным и умоляющим тоном заговорила она, — укроти ты себя, ради бога!.. Лиза только что заснула, она больна, вдруг ты кричишь, как в лесу… Ведь так ты сделаешь детей уродами.
— Они уже со дня рождения уроды, потому что родились в мать… — отрезал Пётр Иванович.
Варвара Васильевна зло и сухо блеснула глазами.
— Вы можете оскорблять меня, но я прошу — пощадите детей.
— Дальше-с… Продолжайте вашу комедию…
— Ты… злой дурак!..
…Минут пять Пётр Иванович просидел как бы в оцепенении. «Что это творится?» — стучало у него в голове. Сквозь всё зло и тоску ему всё-таки было ясно, что всё происходящее — совершенно бессмысленно, и он чувствовал, что ему стыдно самого себя. И в то же время ему казалось, что всё это законно, что, собственно, так и следует, и его пугала эта мысль. Это, пожалуй, даже и не мысль была, а предчувствие, ощущение. Торопливо выпив свой чай, он со скукой оглянулся вокруг и решил, что лучше ему опять уйти в беседку, как это сделал он вчера. К своему неудовольствию, даже к испугу, в беседке он встретил жену. Она сидела, облокотясь о стол, плакала и вытирала лицо платком. Глаза у неё были красные, опухли, и вся она была какая-то растрёпанная и жалкая. Когда он вошёл в беседку, она быстро встала ему навстречу и окинула его презрительным взглядом. Он хотел посторониться и пропустить её, но вдруг, повинуясь внезапно вспыхнувшему в нём чувству, схватил её за руку и глухо сказал:
— Подожди, Варвара…
Она рванулась от него, молчаливая и злая.
— Подожди же! Нам нужно поговорить серьёзно… — Тон его слов был так внушителен, что она остановилась и с любопытством, плохо прикрытым деланным бесстрастием, спросила его:
— Что вы хотите?
— Сядем… — сказал он.
Она поколебалась и села за стол, он сел против нее и молчал, волнуясь и не зная, с чего начать ему разговор…
Она исподлобья следила за ним, делая вид, что не обращает на него внимания. Наконец ему показалось, что он нашёл нужные слова, и вот он начал говорить:
— Так жить нельзя…
Но когда он произнёс это, — он вспомнил, что уже не раз говорил ей так. И он с беспокойством взглянул на неё, думая, что она, наверное, считает его глупым за эти повторения. Но она, утвердительно кивнув головой, обиженно бросила ему:
— Конечно, нельзя…
Он легко вздохнул.
— Если и ты видишь это, — тем лучше, скорее мы поймём друг друга. Мы люди не первой молодости… да. Нам нужно договориться… Что такое происходит у нас? Я положительно поражён… Что у тебя за настроение? откуда оно? что ты имеешь против меня? Наконец…
— Хорошо! — воскликнула она. — Хорошо! — Обратив к нему лицо с оскаленными зубами, она измеряла его фигуру враждебным взглядом. — Рассуди сам… Как я живу? Ты думал об этом? да? Нет, конечно. О жёнах не думают… Они возятся всю свою жизнь с няньками, с кухарками, с больными детьми, всю жизнь! Их компания — их прислуга. Я вот и живу так. Я девять лет молчала… всё смотрела, что же будет дальше? Я убила здоровье. Истрепала нервы… Скажи мне, это ради чего же всё? Ради того, чтоб был вовремя готов тебе обед… чтоб тебе жилось спокойно… всё для тебя… всё ради тебя… а я? а я? Я последний год много думала… зачем же я жила и какое же удовольствие от такой жизни? Я изжилась… стала больна… стара и некрасива — ради чего? Детей? А что я… что я могу сделать для них? Они меня не слушают, тебя никогда нет дома, а когда ты дома, ты спишь или составляешь винт… Ты совсем как чужой всем… ты хозяин… а я твоя служанка, да? Ну, так я не хочу этого!
Он был оглушён потоком её слов, отрывистых и истеричных. Она говорила, точно рыдала. Когда-то давно он слышал всё это, не от неё и в более строгом изложении. Но — откуда это у неё? Быть может, она читала книги за последнее время? Она никогда не любила читать, но со скуки, быть может, читает теперь?