Она взяла его за руку, увела к себе в комнату и заперла дверь.
— Что это такое ты с собой везешь? — спросила она его прямо.
— Что везу? — спросил, в свою очередь, мрачно Сабакеев.
— Я знаю уж что! — отвечала Евпраксия.
Валерьян посмотрел себе на руки.
— Проболтался тот, болтушка-то! — сказал он.
— Мало что он проболтался, я все у него отняла и выкинула.
Валерьян продолжал спокойно глядеть себе на руки.
— Точно то же и с вами намерена сделать! — продолжила Евпраксия уже с улыбкой.
Сабакеев молчал.
— Сделаю, а? — спросила она, ласково взяв его за руки.
Сабакеев грустно усмехнулся.
— Ты ведь сама очень хорошо знаешь, что со мной ты этого не сделаешь ни ласками ни угрозами… К чему же поэтому и говорить? — добавил тот.
— Знаю, — отвечала Евпраксия со слезами на глазах: — но я думала, что ты это сделаешь для меня!.. Что ты этим погубишь себя, в этом я совершенно уверена, а твоя погибель для меня все равно, что погибель всех детей моих, значит, более чем мои собственная.
— Очень жаль! — отвечал, по-видимому, совершенно равнодушно Валерьян: — и если бы от этого в самом деле погиб я сам, мать, ты, дети твои, все-таки я ни на шаг бы не отступил.
— Бог с тобой! — сказала Евпраксия.
— В Бога я не верую, но что поступаю так, как следует поступать честному человеку, в этом убежден, — сказал он и, хлопнув дверьми, вышел на палубу.
Евпраксия поняла, что больше с ним говорить было нечего, и остальную дорогу она уже ничего не ела и целые дни почти все плакала.
Сабакеев все это видел, зеленел от волновавших его чувствований, но не сказал ей ни единого слова в утешение.
Пассажиры шли в таможенную кронштадтскую залу. Вещи разложены были по идущим вокруг столам. На среднем столе лежали паспорта. Чиновник в очках перебирал их и не совсем спокойным голосом произнес:
— Господин Сабакеев!
Сабакеев вышел. Евпраксия, бледная как перед смертью, видела, что у брата в это время подергивало щеку.
— Потрудитесь пожаловать вон в эту комнату! — произнес чиновник, показывая на одну из дверей.
Сабакеев пошел. Вслед за ним вошел также и солдат-жандарм.
Все пассажиры переглянулись между собой. У Евпраксии были полнехоньки слез глаза. Она старалась их смигнуть, но утереть не смела.
В залу вошли еще несколько лиц и что-то такое объявили. Пассажиры заволновались и стали беспокоиться. Таможенные чиновники принялись торопливо осматривать вещи.
Бакланов и Евпраксия, занятые своим положением, не обратили сначала на это внимания.
— Господин Бакланов! — провозгласил наконец тот же чиновник.
Бакланов переглянулся с женой и побледнел.
— Пожалуйте в следующую комнату! — сказал чиновник.
Бакланов пошел.
Прочие пассажиры продолжали торопливо прятать свои вещи и бегом уходил из залы.
Бакланов наконец с раскрасневшимся лицом возвратился к жене.
— Всего осматривали, — произнес он.
В это время молоденький чиновник подал Евпраксии записку. Она как прочитала ее, так и опустил руки. Это писал Сабакеев: «Не дожидайтесь меня. Я арестован!»
Евпраксия пошла.
Она беспрестанно оступалась и, кажется, совсем не видела, куда идет. Бакланов принужден был поддерживать ее.
Они прошли на пароход. Там капитан что-то торопливо бегал по палубе и отдавал приказания.
— Скоро мы поедем? — спросил его Бакланов.
— Надо скорее… Петербург горит… — отвечал ему тот.
— Как Петербург? — повторил Бакланов.
В ответ на это пассажиры указали ему на видневшееся облако дыму, окрашенное во многих местах красноватым цветом пламени.
— Евпраксия, Петербург горит! — не утерпел и сказал жене Бакланов.
— Господи, дети мои! — воскликнула та.
Бакланов понял, что сделал глупость.
— Где именно горит-то? — обертывался он и спрашивал всех.
— Апраксин двор, говорят, — отвечали ему.
— Апраксин двор, он далеко, — утешал было он жену.
— Два шага всего тут… — произнесла та и начала беспрестанно подходить к капитану и спрашивать: — скоро мы приедем, скоро?
— Самым полным ходом идем, — отвечал тот.
Пройди еще с час времени, и Евпраксия или бы с ума сошла, или бы у ней лопнуло сердце.
У пристани едва бросили трап, как она проскользнула по нему и побежала по Английской набережной, по площади, по Невскому.
Народ толпами валил по тротуару, перекликался, перебранивался. Неслись пожарные; на думе был выкинут красный флаг.
Чтобы избежать давки, Евпраксия повернула на Екатерининский канал.
Бакланов едва успевал следовать за ней.
В переулке их остановила целая куча народа.
— Ваше благородие… ваше благородие! — закричал из толпы голос к Бакланову.
— Что такое тут? — спросил тот.
Толпа напирала на двух каких-то господ, из которых одного огромного мужика несколько человек держали за руки; а другой, совершенный старичишка, дрожащею и слабою рукою повертывал ему галстук, с видимою целью удавить его.
— Кто тебя научал?.. Кто?.. — говорил он.
— Что такое? — повторил еще раз Бакланов.
— Поджигатель… У старичка дом-то поджигал, — отвечал кто-то ему.
— Кто научил? — повторял, уже покраснев от бешенства, старичишка.
— Поляки, ваше благородие, Матерь Божия! — пробормотал мужик.
— О-го-го-го! — заголосила толпа и повалила в сторону от Бакланова.
— Го-го-го-го! — слышалось ему еще несколько раз.
— А супружницу-то его швырнули в огонь, — объяснил ему проходивший мимо молодой мещанин.
Остановленный всею этой сценой, Бакланов едва догнал Евпраксию.
— Дай мне руку! — сказал он.
— На! — отвечала та, как помешанная, и все шла вперед.
Бакланов между тем припоминал черты мужика: не оставалось никакого сомнения, что это был Михайла, кучер Басардиных, а супружница его, вероятно, Иродиада.
На Садовой, перед банком, толпа снова остановила их.
Раздались какие-то клики, и вдали мелькал белый султан.
Бакланов сам невольно приостановился. Это шел государь.
— Батюшка наш… батюшка!.. — стонали и охали женщины.
— Ваше Императорское Величество, — повторяли мужики.
У чиновников некоторых головы дрожали.
Бакланов почувствовал, что и у него невольно навернулись слезы.
Евпраксия продолжала сама расталкивать народ, и им удалось наконец снова выбраться на Невский.
— Вези в Графский переулок! — сказала она, проворно садясь на первого извозчика.
Бакланов поспешил сесть с нею.
— Кто это такие поджигают? — спросил он у извозчика.
— Да кто их знает, батюшка!.. Этта вот тоже я ехал… так молодой баринок… как вот их?.. на Васильевском острову еще ученье-то им идет…
— Да, знаю! — подхватил Бакланов.
— Так как тоже от народу-то бежал, схватить было его хотели.
Бакланов невольно при этом припомнил, как он всегда спорил с молодыми людьми и уверял их, что они народа не знают. Они думали, что народ с ними, а он заподозрил их в первом скверном преступлении.
— А болтают тоже, и поляк этот жжет, — продолжал разговорчивый извозчик.
— Очень может быть!
— Болтают так… сказывают, — подтвердил извозчик.
Перед одним домом Евпраксия остановила извозчика и проворно пошла по лестнице.
Бакланов последовал за ней.
Она дернула за звонок.
Отворили, и в зале стояли Валерьян и Митя уже в курточках, а Петя еще в рубашечке. Она сразу всех их и обняла и прижала к груди.
Бакланова дети не узнали, и только один Валерьян сказал наконец:
— Ах, это папаша!
В дверях гостиной стояла старуха Сабакеева.
Бакланов едва имел духу подойти к ней к руке.
— Что, батюшка, отыскали наконец! — произнесла она голосом, исполненным презрения: — а где Валерьян? — прибавила она.
Бакланов молчал и смотрел на жену.
— Валерьян арестован! — отвечала та.
Старуха несколько времени смотрела на дочь, а Евпраксия на нее.
— Этого надобно было почти ожидать! — пояснила она матери.
— Да! — произнесла старуха, и обе потом, не сказав ни слова больше, разошлись по своим комнатам.
Как ни велик был у обеих нравственный закал, но на этот раз однако, видно, не хватило его!
На Васильевском острове знакомая нам гостиная Ливанова представляла далеко не прежнее убранство: в обоих передних углах ее стояли киоты с дорогими образами. Образ Спасителя с пронзенною стрелками головой тоже был тут. Перед обоими киотами корели лампады. В комнате, сильно натопленной, вместо прежнего приятного запаха духами, пахло лекарствами. Сам Евсевий Осипович, худой, как мертвец, совсем плешивый, но еще с сверкающими глазами, лежал на постели под пуховым одеялом. У кровати его сидела, в черном платье и с заплаканными глазами, Евпраксия. Около года уже старик был тяжко болен; ни от трудностей и невзгод житейских, ни от коварства и изменчивости людей никогда Ливанов не поникал гордою головой своей; он знал, что он все поборет и над всем восторжествует умом своим. Но чего не сделала вся жизнь, то сделал страх смерти. Евсевий Осипович смирился духом; прежнее его мистическое направление приняло чисто религиозный характер; он сделался кроток со всеми в обращении, строил на свой счет больницу, рассылал деньги по бедным церквам, ко всем родным своим написал исполненные любви и покаяния письма, в том числе и Бакланову, который сейчас же приехал к нему и привез жену. Больной старик с первого же разу заинтересовал Евпраксию; он так умно и красно говорил о разных религиозных предметах. Евсевий Осипович, в свою очередь, заметив в племяннице настроение, схожее с своим, с удовольствием взялся ее довоспитывать: он все еще любил, хотя бы то и на самых чистых основаниях, сближаться с женщинами. Евпраксия стала к нему заезжать раза по два в неделю: во-первых, чтобы посетить его, как больного, а во-вторых, чтоб и побеседовать с ним. В настоящее свидание, несмотря на заметную слабость, Евсевий Осипович говорил очень много и красноречиво.