для него не оставляя. Кто-то там выпал то ль из политбюро, то ли с моста, но ни шеи не сломал, ни репутации, меж тем как у держащих огромную власть задрожали, как на грех, руки и отказал, не сработал даже инстинкт самосохранения, не говоря уж о безусловном, казалось бы, рефлексе долга, об элементарной отработке окладов с привилегиями, в конце концов; и шутя удавались самые оголтелые, бесстрашно циничные провокации и безобразия, всякий политиканский пустяк обретал силу бетонобойную, и в распыл пускалось все наработанное, в кои-то веки народишком заработанное наконец-то и государству на сбережение и приращение даденное, а записные большевики только плакали и сморкались; и тогда рыжий коверный обратился вдруг в исполинского силача, выволок на арену дебелую, беззащитно улыбавшуюся всем собственность общенародную, в темный ящик уложил и принялся, как заправский фокусник, пилить… Только и улыбнулась. Черные, изначально гнусные в преднамеренности своей и безнаказанности чудеса творились у всех на глазах, у всех покорных большей частью иль равнодушных на удивление, — вытворялись над всем мало-мальски добрым, изгалялись с наглостью невиданной, не представимой ныне где-либо еще, кроме как на злосчастной «родине слонов», преданной и проданной начальствующими, в очередную смуту не жалеючи втащенной. Теми самыми начальниками, которые некогда самозабвенно пели: «Вышли мы все из народа!..» Ну да, было дело — вышли. И не вернулись.
Так думало, пыталось ли думать простонравное до простодырства, неподъемное на мысль, на какой-никакой протест и скорее без толку ругливое на власть, чем молчаливое, большинство, — на бунтовавшее, совсем уж мизерное меньшинство все равно больше с насмешкой глазевшее, чем с сочувствием, и неистребимую парадигму обывания «моя хата с краю» неприступной крепостью считая, — просчитавшись горько в очередной раз. Бунтовавшие же, родненькими в камуфляже сынками разогнанные, а частью то ли на баржах, по слухам, то ли фурами вывезенные и где-то прикопанные, — живые же клялись вернуться, уповая на скорое повторенье того, что исторической ситуацией именуется, не разумея в горячности, что ежели и повторяется она, то разве что лет этак через пятьдесят-семьдесят…
И мало кто, кажется, думал и понимал, что все это, судя по давным-давно знакомым и более чем отвратным симптомам, лишь очередное и сокрушительное поражение человека как такового, как родового существа со всеми его шаткими нынешними представлениями о долженствующем быть, со свойственными ему неустранимыми противоречиями в самом его естестве вообще, совсем уж грубо говоря — между его сомнительными подчас и разного колера идеалами и его же исторической практикой, каковую назвать просто порочной значило бы похвалить. Проваливался Homo рго-gressus, человек прогрессивный сиречь, в самое себя, рушился в нижние сумеречные горизонты свои зоологические, из актора в фактор попутно, в потребиловку всего и вся непотребную, похоть истеричную уже, будто пытаясь дна гедонизма достичь — которому дна в природе не предусмотрено. И вместе с этим истекало, видели все, иссыхало какое-никакое нажитое, наработанное в трудах великих, по крупинкам собиравшееся добро, иссякало силою, расточалось в холодных безднах человеческого эгоизма, в разноцветных туманах реклам, в миражах гомеопатически выверенной филантропии; и было это, похоже, не чем иным, как самым что ни на есть крушением последних надежд на человека вообще, на его способности и возможности, с более чем самонадеянным излишком переоцененные, а в конечном счете крахом слабоумно-мечтательного, да к тому ж и светски безверного хилиазма, «царства разума и свободы» коммунистического, равно и либерального толка… Надежды-чаяния на человеке вздумали строить, возводить? Нет уж, поищите менее зыбкий фундамент и на более надежной почве, нежели земля-матушка, она ж и природа, жизнь сама, какую не с мачехой даже, а скорей уж со свиньей сравнить, пожирающей детенышей своих, мириадами рождающая для пожиранья только; и этот, по слову одного многознайки, бесконечный тупик чем дальше, тем больше ввергал давно уж не верящего в боженьку человека в унынье смутное души, невнятную, но злую тоску, отчего чаще всего и случаются, из чего исходят все наши и всяческие безобразия…
Так рассуждать мог покоробленный социополитфатумом современности, а того более онтологически неисправимым бытием вселенским собрат из интеллигентов в первом поколении, на подгнившем избяном крылечке родительском сидючи и с тою же тоской на недвижные, на вечные звезды глядя, извечностью равнодушной их, неизменностью пришпиленный, как мотылек, к данному, даденному тебе не спросясь, времени и месту, к судьбе, у всех равно незавидной, золотыми гвоздочками их прибитый… Что там, Кассиопея? Усни ты, как угодно далеко забреди душой отсюда, в болезненный ли бред провались или вовсе сойди с ума, но и на коротком возврате в разум бедный помутненный свой опять ты обнаружишь, что по-прежнему безжалостно прибит их пятью гвоздями тут, распят на множественноконечном кресте реальности неотменимой, неумолимой действительности дрянной, и не скрыться от нее никуда, не избавиться, разве что опять в безумие, помрачение полное, невозвратное, в отрадное и, право же, счастливое неведенье о сути мира сего…
Но, видно, очень уж и очень многим еще простецам давалось это благое неведенье, если рожают до сих пор на радость и горе себе детей, умирать умирают, а рожь сеют, в надоедливых подробностях расписывают богу свои планы и просят кредитнуть под них, а неисчислимое множество отдельных женщин так самозабвенно борются с морщинками и ухмыляющимся временем, словно в запасе у них по меньшей мере еще два-три замужества с фатой непорочности и сладостным — до приторности — Мендельсоном… Впрочем, это-то ныне дело нехитрое. И только этим, казалось, благонамереньем подавляющего, как и подавляемого, большинства еще держался мир, еще не сбрендил в галлюцинаторно-параноидных, по медицинской терминологии, виденьях осатаневших от вседозволенности пророков постмодерна и массмедиа, главное же — хозяев их, властелинов виртуальной «зелени» и пресловутых рычагов-педалей глобального диктата, в тяжелой форме душеповрежденья возомнивших, что над ними уже одни только стропила мирозданья, и более ничего и никого… Сон разума рождает чудовищ, да; но и само-то его бодрствование на хваленых передовых рубежах науки и черствого рацио много ли доброго сулит? Известно, рука об руку идут, растут они, созидательные и разрушительные возможности проблематично разумного человека, и кто скажет, какая из них вперед вырвется, верх возьмет?
И как там ни хай ругливо-молчаливое большинство, но это лишь оно инертностью тупой массы своей, благословенным невежеством пополам с неведеньем и нерассуждающей верой удерживает еще себя и давно продвинутых за края пропасти поводырей своих от непоправимой экзистенциальной убыли, от паденья в бездны провальные человеческой психики, изначально ущербной логики, в инферно, где властвует хаос и темный страх безысходности, неминуемого конца. На плаву, на дневной поверхности безмыслия удерживает, где обитает так называемый здравый смысл, ни