Сесилии. Вот, наверное, почему она согласилась, чтобы могила ее сына была в этих горах.
На кладбище были два могильщика, чиновник из немецкого консульства, Сесилия, дядя Игнаций и я. Помню кучи желтоватого песка вокруг ямы, на дне которой гроб, обернутый в белый парашют с муаром в виде разорванных строп.
Когда могильщики отошли от ямы и наступила тишина, я, стоя на куче песка, уронила листочек, сложенный вчетверо, который был приклеен к моей фотографии в альбоме. Черно-белой, на которой мне шесть лет, и я иду в первый класс своей первой школы. В Гамбурге. Испуганная, сжимающая своей крохотной ручонкой его сильную и огромную. Я выучила текст той записки наизусть:
Его огромная рука обращается в этом стихотворении к моей крошечной. Над его могилой я рассказала, что моя маленькая рука может ответить.
Я знаю, ты ненавидишь немецкий. Но прости, это я могу воспроизвести только по-немецки, и в воспоминаниях тоже только по-немецки. Лишь тогда сказанное имеет для меня смысл. Какой-то своей частью я до конца жизни останусь немкой. Так уж случилось у меня в жизни.
Мы стояли молча и, судорожно сжимая руки, смотрели на дубовый крест, возвышающийся над горкой желтого песка, на которой лежали два венка и букет цветов, собранных в садике у нашего дома. А потом над могилой начали кружить два воробья…
Я думаю, что тот воробей, который утащил сегодня спичку на еврейском кладбище в Мюнхене, наверняка из той парочки, что летала тогда там, во время похорон моего отца недалеко от Шпиндлерув-Млына, в Карконошах, в Чехии…
Отец хотел умереть. Я догадывалась об этом, а сейчас я в этом просто уверена. И важно здесь не столько место, сколько момент его смерти. Его бросила женщина, в которую он был безумно влюблен. Она родила меня, уехала, оставила меня с ним, потом мы должны были воссоединиться, но этого не случилось. Почему – отдельная, долгая и очень болезненная история о человеческой жестокости. Во время нашей Рождественской трапезы я о ней мимоходом упомянула. Когда-нибудь я тебе ее расскажу полностью. Отец не переставал любить эту женщину. После влюбленности приходит любовь. Спокойная, разумная, без наркотического дурмана. Женщина, которая меня родила, наверняка не была в него влюблена. А если и была, то наверняка перестала его любить. Бывает. Папа не мог понять этого и до самого конца не мог с этим смириться. Мне так кажется.
Одиннадцать лет он жил мечтой, что его возлюбленная, несмотря ни на что, все-таки вернется. Когда же он потерял последнюю надежду, то постарался убежать от воспоминаний, большая часть которых – самые красивые и, следовательно, самые болезненные – были связаны с Гамбургом. И именно по этой причине мы вернулись в Польшу. Он никогда мне этого не говорил, но я знаю, что все так и было.
Вот только пока что еще никому не удавалось убежать от памяти. Не удалось и ему. Все произошло с точностью до наоборот: чем больше он пытался вытеснить ее из сознания, тем больше по ней скучал. В Гамбурге он мог хотя бы прикасаться к тем вещам, к которым она когда-то прикасалась, бывать в тех местах, которые они совместно посещали, ложиться в постель, в которой они вместе спали. А в доме номер восемь ему оставалось лишь скучать и по ней, и по всему тому, что он оставил в Гамбурге. Вдобавок, ему приходилось притворяться перед бабушкой Сесилией, своей матерью, что все в порядке, чтобы та не волновалась.
Он знал, что оставляет меня под лучшим из присмотров – под присмотром любимой бабушки – вот и нырнул в работу, очертя голову, как в омут… И утонул в ней: он принимал все, абсолютно все предложения, без разбору. Он обходился работодателям дешевле других, при том, что у него было прекрасное резюме с рекомендацией лучшего архитектурного бюро в Германии.
Он делал все, чтобы у него не осталось времени на одиночество. То, что рядом с ним не было нас обеих – и дочери, и матери – ничуть ему не помогало, не заглушало чувства, что тебя бросили. А быть одиноким и быть брошенным – это не одно и то же. Отсутствие и лишение отзываются разной болью.
Не вспомню точно момента, когда папка расстался со своим трудоголизмом и перешел на нечто гораздо более опасное: он начал летать на дельтаплане, лазить по горам, ездить на маунтин-байке, и, в довершение всего, как вишенка на этом торте экстремала – прыжки с парашютом. Сначала обычные, с самолета, а потом бейс-джампинг – с парашютом, но с горных вершин, в пропасть. Не только в Европе. Два раза летал на Алтай. Один раз – в Сибирь, и даже еще дальше – в Казахстан.
Я не так хорошо разбираюсь в нейробиологии, как ты, поэтому не знаю, действительно ли адреналин так действует, но из каждой экспедиции он возвращался другим, преображенным. Радостный, улыбающийся, фонтанирующий оптимизмом. И все это только потому, что несколько дней рисковал жизнью. Сначала мы с Сесилией наивно верили, что он каждый раз возвращается от какой-то женщины, о которой не хочет нам рассказывать. И радовались за него, глупые. Все выяснилось только когда дядя Игнаций неосмотрительно ляпнул за ужином, как бы в шутку спросив его: «В какую пропасть собираешься броситься в ближайшие выходные?».
В Шпиндлерув-Млын он поехал на поезде. Уже одно это было странно, потому что он не любил зависеть от чего-либо. Даже от расписания поездов. Поэтому обычно выбирал автомобиль. Но не на этот раз. Теперь мы с бабушкой знали, что он там прыгает. И были рады, что не со скалы, а безопаснее – с самолета. Впрочем, потом выяснилось, что с вертолета.
За неделю до той субботы он настоял на том, чтобы сделать фото со мной. Совершенно