Лицо у неё горячо горит, голос обиженно вздрагивает и руки трясутся.
— Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: «Коли страха нету больше — всё кончено! Всё рушится, всё нарушено! Мир, говорит, только страхом и держался!» И опять ко мне лезет, за груди хватает, щиплет, просит лечь с ним — мне просто хоть нож в руку брать!
Она всхлипывает, наклоняя голову. Лицо Егора окаменело, скулы торчат, он вытянул руки, сжал все десять пальцев в один кулак и пристально смотрит на него. А я словно угорел, скамейка подо мной колышется, стены ходят вверх и вниз, и в глазах зелено.
Варя говорит тихо, сквозь слёзы:
— Уйду я в город! Измучил он меня, не могу больше терпеть и молчать! Не хотелось мне говорить обо всём этом — зачем, думаю, буду я беспокоить людей бабьими делами… А сегодня так он меня истерзал, что я уж едва стою, силы нисколько нет, и думаю — матерь божия, помоги! Вот сейчас схватит, вот опоганит, окаянный!
Тихонько покашливая, Егор спросил:
— А клятву-то дала ты ему? Рассказал он тебе, что хотел?
— Ой, ну его, я и слушать не стала бы! Уши заткнула бы себе! Начинал он что-то про какую-то женщину… Чудится ему что-то, мертвецы синие, мёртвые женщины. Одна, говорит, ходит ночью голая вся, глаза у неё закрыты, а руки вытянуты вперёд. А потом начинает такое говорить — ну его! Охальник он и буеслов! — угрюмо и гадливо проговорила она. — Не могу я передать его слова…
— Ты, Варвара Кирилловна, — внушительно сказал Егор, вставая из-за стола, — дома сегодня не ночуй. А завтра, — обратился он ко мне, — в город её! Ну, я пойду.
Он подал руку Варе и, заглянув ей в глаза, посоветовал:
— Собирайся-ка скорее! А он — это верно — полоумный, и пора бы ему шею свернуть. Ну, тёзка, я иду.
Мне хочется остаться в тёплой и чистой горнице подруги, и она, я вижу, хочет этого, — усталые глаза её смотрят на меня так ласково с измученного лица. Но меня тянет за Досекиным — он тревожит мне сердце: лицо у него необычно благодушное, двигается он как-то особенно валко и лениво, как бы играючи своей силою, хвастаясь ею перед кем-то. И сухо посапывает — значит, сердце у него схвачено гневом. Встал я.
— До свиданья, Варя!
Она неохотно сует руку, а глазами говорит — не уходи.
— Ты куда же это? — спросил Егор, надевая шапку.
— С тобой.
— Я один дорогу знаю!
Смотрит мне прямо в глаза взглядом, нелюбимым мною и неприятным, и я чувствую, что не ошибся — он что-то надумал.
— Ты бы не пускала его, — будто шутя говорит он Варе. — Что он оставляет тебя по целым неделям одну? Разве так делают хорошие любовники?
— Слышишь? — молвила она, ласково положив руку на плечо мне.
— Скажи, Егор, что ты затеял? — прошу я его. — Может быть, я и не пойду с тобой…
Все трое смотрим друг на друга и молчим, и все сразу догадались, что поняли друг друга.
— Подь-ка ты к чёрту! — сказал Егор, шагая к дверям, но я схватил его за руку.
— Нет, так нельзя!
А Варя, побледнев, шепчет:
— Что ты, что ты! Из-за этакого-то человека себя губить?
И, толкая меня к двери, торопливо говорит:
— Иди с ним! Не пускай его одного-то! Иди!
Я не мог удержать товарища, он вытянул меня за дверь. Минуты две-три мы шагали по улице молча.
— Не стучи каблуками-то! — сердито ворчит Егор. — Сторожа тут где-нибудь. Шёл бы домой!
— Не пойду.
— А куда ты?
— С тобой.
И снова идём молча. Я слушаю, не застучат ли в темноте копыта коня.
— Ты что думаешь? — угрюмо шепчет Егор.
— Ничего.
— Я пойду на мельницу, он там.
— Что делать?
— Минута укажет! Сначала я ему скажу: уходи прочь отсюда, ты человек больной, вредный, а не уйдёшь — пеняй сам на себя.
— Тут он тебя и ахнет!
— Увидим!
Разум говорит мне — спорь, а сердце — не надо. Я молчу.
Очутились мы за околицей, у магазеи. Над нами ветер бойко гонит тёмное стадо туч, вокруг нас маячит и шуршит сухой от мороза ивняк, и всё торопливо плывёт встречу зимнему отдыху. Егор тихонько свистит сквозь зубы, и ветер разносит во тьме этот тихий, топкий звук. Холодно. Жутко. Издали доносится чуть слышный шум…
— Будто скачут? — смятённо говорю я и вздрагиваю от холода или страха.
— Ветер! — отвечает Егор, прислушавшись. — А Гнедому не сдобровать заберут его! — раздумчиво продолжает он, шагая широко и твёрдо. — Отец мой вчера пришёл из волости — говорит: Астахов жалобу подал на солдата, и суду и в город какую-то бумагу послал. Писарь бумагу эту составлял ему. Стой-ка! Чу…
Шум ближе, и ясно — скачут на лошади.
— Это не он, — говорю я.
— А кому ещё быть?
— У него конь тяжёлый.
Во тьме запрыгало большое серое пятно, и завыл вздрагивающий, страшно громкий голос:
— Наро-од… сбива-ай… Скорей! Убийство-о случилось!
Мы бросились вперёд к верховому.
— Это с мельницы Корней-работник! — говорит на бегу Егор. — Стой! Где убийство?
Верховой, прыгая на лошади, не может остановить её, она мечется из стороны в сторону, угрожая опрокинуть нас, и ломает, разрывает речь человека.
— На мельнице, милые! Стой же! Стражник там Авдотью-солдатку… Это ты, Досекин? Дома отец-то твой? Да стой!.. Сбивайте скорее народ, а то он там всех…
— Скачи в деревню, а мы туда!
Егор быстро зашагал вперёд, схватив меня за руку и вскрикивая:
— А-ах ты… как сошлось! Говорил я Лядову… Сволочи!
Сзади нас несётся жуткий вой:
— Вста-ава-эй!
Задыхаясь, бежим. Ветер толкает нас в спины, осыпая нас тревожным криком, заливчатым лаем собак и глухим гулом чугунного била. Проснулась деревня, но кажется, что она боязливо отходит в сторону, удаляется от мельницы.
Досекин наклонился вперёд, стелется по дороге, как лиса, и ворчит, задыхаясь:
— Трое мужиков там, три бабы — как они допустили!
— Оружие у него!
— Трусы всё!
Пошли тише, ветер подкатывается под ноги, торопит.
Нас догоняют верховые, скачут они во тьме и для храбрости ревут разными голосами, стараются спугнуть ночные страхи. Чёрные кусты по бокам дороги тоже к мельнице клонятся, словно сорвались с корней и лени над землей; над ними тесной толпой несутся тучи. Вся ночь встрепенулась, как огромная птица, и, широко и пугливо махая крыльями, будит окрест всё живое, обнимает, влечёт с собою туда, где безумный человек нарушил жизнь.
— Кто идёт?! — неистово орут сзади. Выровнялся из тьмы Мозжухин, болтает ногами и, наезжая на нас конём, кричит:
— Начальство-то наше, а? Обложили нас этими стражниками — ах, ты, господи!
— Поздно ты сообразил, дядя Василий! — сказал Досекин.
— Заскакал я вперёд всех, — сокрушённо говорит верховой, — а что могу один-то? Приеду, а он в меня — пулю!
И, оборотясь назад, заунывно ревёт:
— Поспеша-ай!
До мельницы всего версты две места, а мы будто вёрст десять отмерили. В голове смутно, в горле саднит, глаза и уши необычно чутки, всё вокруг задевает меня, ложится на память и сердце царапинами. И всё — как сон.
Плывёт вокруг тьма, гонимая ветром, мелькают чёрные деревья, тревожно встряхивая ветвями, и промёрзлая грязь под ногами кажется зыбкой, текучей.
— Огня там нет! — говорит Егор.
Мозжухин дёргает за узду, задирая голову лошади кверху, она топчется на месте, фыркает, а всадник вытягивается вперёд и громко шепчет:
— Глядите — бежит кто-то, ей-богу, право! Ах ты, господи, — бежит ведь!
Раздаётся его отчаянный крик:
— Наро-од-жа! Скоре-эй! Сюда-а!
В темноте пред нами мечется маленький кусочек чего-то живого, окрылённый чем-то белым… вот он подпрыгнул с земли и вдруг неподвижно остановился, прилип к ней.
Когда мы подбежали, это оказалась сирота Феклуша, бывшая работница Скорнякова, а ныне подруга убитой Авдотьи по службе в тайном шинке. Полуголая, в одной белой юбке и рубахе, она, лёжа на земле, бьётся, стучит зубами и ничего не может сказать. Подняли её на ноги, ведём обратно, и тут она безумно закричала:
— Куда вы меня, милые, куда?
— Где стражник-то? — спрашиваем.
— Убился… убился из ружья! Ползает по полу, а кровь так и льётся, так и льётся… Пустите вы меня…
Егор накинул на неё свой кафтан и пропал во тьме, словно камень в омуте.
Настигли нас ещё трое верховых, двое с кольями, а Лядов даже с ружьём. Узнав, в чём дело, они храбро заговорили:
— Дошёл, тёмный дьявол!
— Туда ему и дорога, псу!
— Это вот тайные шинки эти губят людей! — грозно кричит Лядов, размахивая ружьём.
А Мозжухин грустно говорит:
— Начнётся теперь, братья, великая склока нам; эх — житьё!
Все четверо быстро погнали вперёд, оставив меня одного с девицей. Обняв за плечи, веду её, выспрашиваю, как всё это случилось, она жмётся ко мне, дрожит, пытается рассказать что-то, но, всхлипывая, говорит непонятно. Впереди нас дробно топочут лошади, сзади гудит народ, а земля под ногами словно растаяла и течёт встречу нам, мешая идти. Девушка кашляет, спотыкается, охает и скулит, точно побитый кутёнок.