Его слава была так велика, что, говорят, при одном имени «Пазульский» люди сами отдавали деньги. Появились на юге даже лже-Пазульские.
– Но ведь случалось убивать? – спросил я как-то Пазульского в минуту более откровенной беседы.
Он поморщился:
– Случалось. Что ж! Если сам уж человек лезет! Его урезониваешь, а он лезет! Ну, и… Да это дрянь такая, что и вспоминать нечего. Не всегда все делаешь, что хочешь. Во всяком деле неприятности есть. Что вспоминать! Это только корова жвачку пережевывает, отрыгнет да и жует. А человеку это противно! Не будем об этом!
Среди воровского и грабительского мира «атаман» Пазульский, конечно, имел огромное имя, и, когда он попал в Херсонскую тюрьму, нет ничего удивительного, что он командовал тюрьмой, как командует ею на Сахалине. Смотритель тюрьмы был человек новый, молодой, неопытный. Но он был человек добрый и к «знаменитости», попавшей в его тюрьму, отнесся очень мягко, внимательно и человечно. За это он понравился Пазульскому.
– Жаль мне его стало. Вижу, человек внове, чертей этих, арестантов, не знает, держать их не умеет. И начал я ему помогать. Советы давал, как их в подчинении держать, сам, бывало, на них прикрикнешь. И установился в тюрьме порядок: ходят по струнке. Народ – трус!
Пазульский за это пользовался некоторыми льготами, имел хороший стол. Это привилегированное положение не понравилось помощнику смотрителя из бывших фельдшеров (удивительно, какая страсть у фельдшеров к этой должности). Помощник возревновал, стал наговаривать смотрителю на Пазульского. Слабохарактерный смотритель поддался влиянию помощника. Пазульского начали «сокращать», и, когда захотели «сравнять с арестантами», Пазульский поднял всю тюрьму и устроил бунт. Но бунт не удался, Пазульского схватили и поволокли под ворота.
Тут рассвирепевший помощник дал себе волю. Приказал колотить Пазульского на глазах у всей тюрьмы, смотревшей на это из окон.
Это было для Пазульского «хуже смерти».
Он только сказал помощнику:
– Вы зашли в ресторан пообедать, но не спросили, какая здесь цена.
Избитого дополусмерти Пазульского посадили в карцер, и, когда он, битый, отсидев в карцере, сошел в общую арестантскую камеру, его первым словом было обещание убить помощника.
Вскоре Пазульский бежал. Прошло два года. Его снова поймали где-то в Крыму и препроводили в Херсонскую тюрьму. Смотритель был тот же. Помощник тоже. Помощник уже давно забыл про все и даже встретил Пазульского по-приятельски:
– А! Пазульский! Привел Бог опять увидеться! Пазульский ответил:
– Привел Бог. Это верно. Однажды во время обхода камеры Пазульский обратился к помощнику-фельдшеру, шедшему за смотрителем.
– Будьте так добры, посмотрите мне горло, у меня что-то горло болит.
Они подошли к окну, чтобы лучше видеть. Тогда Пазульский быстро охватил его одной рукой за талию, прижал, а другой «провел ножом по горлу».
– В рукаве приготовлен был, даже не пикнул! Бросил его на пол и говорю: «Расплатился!»
Рассказывая это, Пазульский вздохнул с таким видом облегчения, словно он до сих пор еще испытывает чувство какого-то удовлетворения.
Убийство начальника – «за это веревка», и вот почему каторга со страхом смотрит на человека, который через два года сдержал «раз данное слово».
Пазульский был приговорен к повешению. Он сидел в тюрьме и ждал.
– Страшно?
– Томительно. Скорей бы! – думаешь. Ну чего тянуть? Повесили бы – и к стороне.
Как и большинство, как почти все «настоящие преступники», он хотя и в Бога не верит, но суеверен.
– Снился мне сон: столб высокий-высокий. К чему бы, думаю? Значит, меня завтра повесят! Так и вышло. Приносят вечером чистое белье значит, утром казнь!
Пазульский отказался от духовника и на эшафоте всех поразил. Он оттолкнул палача.
– Не хотел, чтобы палач руками дотрагивался, противно было.
Взбежал на западню и сам на себя набросил петлю. Пришлось кричать ему:
– Стой! Стой!
Ему прочли помилование.
– Тут уж замутилось у меня перед глазами, все поплыло, уплыло, – говорит Пазульский.
Смертная казнь была заменена каторгой без срока. Пазульского отправили в Сибирь; на одном из этапов он сменился с каким-то маловажным арестантом, проигравшимся в карты. Тот пошел под именем Пазульского, а Пазульский бежал и вернулся на юг.
Но «подвиги» Пазульского, его «казнь» слишком нашумели на юге. Его узнали, поймали, обвинили.
– Всякая собака меня знала! Немудрено. Эта известность-то меня и погубила.
Пазульский был приговорен в Одессе к 12 годам испытуемости, 100 плетям и 3 годам прикования к тачке.
Так он попал на Сахалин.
Он сидит в самом страшном номере Александровской кандальной тюрьмы. На табличке с фамилиями, висящей около двери этого номера, значится все:
– Без срока… Без срока… Без срока…
Тут собрана «головка» кандальной каторги.
И Пазульский держит всех этих людей в полной зависимости и нравственной, как человек, лишенный страха, и материальной: он занимается ростовщичеством.
Страшный это старик. Он сидит в своем темном углу, словно огромный паук, который держит в своей паутине 19 бьющихся, жалобно пищащих мух.
– Вот, – сказал он мне как-то, показывая на маленькие углубления: вдавленные места в дереве на его месте на нарах. – Знаете, что это?
– Что?
– Это я пролежал!
Если Пазульский – аристократ каторги, то Антонов, по прозвищу Балдоха, – презреннейший из ее плебеев.
Вся кандальная относится к нему с обидным пренебрежением.
И не то чтобы он сделал что-нибудь с точки зрения каторги предосудительное, а так просто:
– Что это за человек! Ни Богу свеча, ни черту кочерга! Одно слово – Балдоха!
Специальность Балдохи было – душить. Он передушил на своем веку…
– Постой! Сколько? – спрашивает сам себя Балдоха, загибает корявые пальцы и всегда сбивается в счете.
– Душ одиннадцать!
И никогда не видал денег больше десяти рублей. Антонову-Балдохе пятьдесят четыре года, на вид под сорок, по уму немного.
Фигура у него удивительно нескладная, лицо корявое и вид нелепый.
Он родился в Москве, на Хитровке. Ни отца, ни матери не знал. Вырос в ночлежном доме.
Высшая радость жизни для него – портерная.
– А что, Балдоха, здорово бы теперь тебе в Москву?
– На Грачевку бы! В портерную! – улыбается во все лицо Балдоха. – Ах, город хороший! Сколько там портерных!
Когда он хочет рассказать что-нибудь необыкновенно величественное из своей прошлой жизни, он говорит:
– И спросил я себе, братцы вы мои, пива полдюжины!
Говорит он на своем особом языке: смеси Хитровки, каторги, языка нищих и языка арестантов.
Человек для него – «пассажир». Он не просит, а «по пассажиру стреляет». Не душит, а «баки заколачивает». Маленький воровский ломик у него – «гитара». Часы – или «луковица», или «подсолнух», глядя по тому, серебряные или золотые.
– Звездануть пассажира гитарой по становой жиле да подсолнух слямзить. Куда как хорошо!
– Дозвольте вас, ваше высокое благородие, подстрелить! – говорит он, прося гривенник.
Он, случалось, «брал» и «подсолнухи», и бриллианты, но он всю жизнь свою проходил в опорках: «взяв» хорошую вещь, шел к покупщику краденого, и ему давали за вещь, стоящую сотни рублей:
– Рупь, много два!
Он сейчас же пропивал, и наутро просыпался опять голодный, холодный, раздетый.
Он не то чтобы был пьяницей. Но он не привык к тому, чтобы у него была какая-нибудь собственность, и когда товарищи «для работы» справляли ему чуйку синего сукна, сапоги с набором, картуз, он сейчас же, по окончании «дела», сбывал это и возвращался в «первобытное состояние».
Московские старожилы помнят еще знаменитую, свирепствовавшую когда-то в Замоскворечье шайку замоскворецких башибузуков, как их прозвали.
Шайка держала москвичей в страхе и трепете. С прохожих по вечерам в глухих переулках срывали шапки, отрывали воротники у шуб, стаскивали часы. Обыкновенно прохожего в глухой местности настигал лихач, с лихача соскакивали двое, грабили прохожего, вскакивали в сани, лихач ударял по лошади, и поминай как звали.
Кроме этих наглых, открытых грабежей, беспрестанно случались убийства.
Душили богатых одиноких людей, исключительно старообрядцев.
– Почему староверов? – спросил я у Балдохи, героя всех этих похождений.
– Столоверов-то? Потому подводчик-портерщик – столовер был. Он своих всех и знал.
В шайке этих башибузуков Балдоха был специалистом-душителем.
По большей части он нанимался сдельно: задушить, – платье справить и десять рублей.
– Почему же это так? Ремесло это твое, что ли?
– Известно, рукомесло.
– Что же ты учился ему, что ли?
– Известно, учился. Без науки ничего нельзя.
– Где же ты учился?
– А по портерным. Сидит какой выпивший около стенки. Сейчас его за машинку – и об стену головой.
– Насмерть?