Я решил явиться на это собрание, попросить слова и публично сказать всю жестокую и неприглядную правду о большевиках. В самом собрании бояться мне было нечего. В это время настроение рабочих масс вообще и печатников в частности давно уже было резко противобольшевистское. Стало быть, вопрос заключался только в том, как незаметно проникнуть в здание и как безопасно из него уйти. Первое было просто. Я рассчитывал на неожиданность. Оставалось только обеспечить отступление.
Но несколько десятков решительных людей могли легко загородить все выходы из театра на это короткое время, которое мне потребуется, чтобы скрыться. В преданных людях, готовых рискнуть на это, недостатка у нас не было.
Благодаря принятым мерам предосторожности я {410} пробрался в здание театра совершенно незаметно. Я попросил слова в качестве делегата партии, не называя своего имени, и даже, появившись на трибуне, не сразу был всеми узнан. Получив слово, я произнес, имея в своем распоряжении, по регламенту, всего 15 минут, краткую речь:
"Товарищи, - сказал я в этой речи, - позвольте мне от вашего имени приветствовать представителей английского пролетариата, которым впервые удалось прорвать сеть колючих проволочных заграждений и перешагнуть через искусственно вырытую пропасть, отделяющую Россию от всего мира. Одним своим присутствием они оказали нам неоценимую услугу. Давно уже в России мы не видели такого зрелища, как это собрание - массовое собрание рабочих, никем не подтасованное, не процеженное сквозь десятки простых и чрезвычайных сит, собрание не бюрократических верхов бывших профессиональных союзов, превращенных в правительственные канцелярии, а самых рабочих низов со свободным словом и свободной трибуной.
От всего этого мы уже успели отвыкнуть, от всего этого нас успели отучить. Но вот, после осеннего октябрьского потопа, бесследно смывшего с лица земли все добытые февральской революцией вольности, является первое дуновение свободы, которое так жадно вдыхают наши легкие. И я предлагаю вам, товарищи, вставанием и дружными аплодисментами благодарить за эту новую услугу представителей английского пролетариата (собрание поднимается и аплодирует присутствующим членам английской рабочей делегации).
Товарищи, наши гости застают Россию в момент огромной, мировой важности. Чтобы найти в летописях что-либо подобное, нам пришлось бы отойти в седую даль, к первым векам христианства, когда оно выступало как религия обездоленных, религия трудящихся и обремененных, идущая на мученичество и дерзнувшая в своих первых порывах к братству дойти до коммунистической общности имуществ.
И вот, перед глазами изумленного мира, эта религия подверглась медленному, но фатальному перерождению. Она стала господствующей религией, она отвердела в церковную иерархию, поднявшуюся из подполья на самую вершину общественной пирамиды. Люди, еще недавно произносившие обеты нестяжания, нищенства и презрения к земным благам, {411} постепенно превращались в людей, упоенных властью и верными спутниками власти - богатством, блеском, мишурою и комфортом высоко вознесясь над толпою - по-прежнему голодающей, холодающей и забитой толпой.
Когда-то гонимые, рыцари свободного духа превратились потом в деспотов, гонителей, искоренителей ересей, инквизиторов совести, тюремщиков души и тела. Та же роковая судьба на наших глазах постигает и нашу правящую партию. Когда-то ее программа была животворящей, кипучей, свободной и смелой социальной и революционной религией гонимых. Ныне она превратилась в казенный, застывший, мертвящий, деспотический символ веры гонителей. Под новой коммунистической фирмой возродилась, развилась, пышным цветом распустилась советская буржуазия и советская бюрократия. О том ли мечтали рабочие? - Они, по самой природе вещей, стремились к своему свободному, рабочему социализму социализму вольного массового творчества.
Могли ли они думать, что получат вместо этого какой-то новый, партийный абсолютизм, какой-то своеобразный опекунский социализм, олигархически-чиновничий, по строю управления, казарменный и военно-каторжный по методам, словом, аракчеевский коммунизм?
И как лучшие из христиан, с горьким недоумением и разочарованием спрашивали новоявленных блестящих прелатов церкви: что сделали вы с нашей верой, верой простых галилейских рыбарей, людей вольного труда? Так и теперь, лучшие из рядов самих коммунистов должны были бы, очнувшись от гипноза, спросить своих вожаков: что сделали вы с нашим рабочим социализмом, зачем вынули вы из него самую его душу - свободу, мать всякого живого творчества? Зачем вы обрекли его на бюрократическое вырождение, превратили его в живой труп?".
По окончании моей речи, из многочисленной аудитории стали раздаваться голоса: "Имя, имя оратора!". Председатель в ответ на это сказал: "Так как партия социалистов-революционеров объявлена нелегальной, мы не считали себя вправе спрашивать имя оратора". Но мне не хотелось скрывать от этой явно сочувственной аудитории свое имя и перед тем, как покинуть трибуну, я сказал:
- Вы хотите знать мое имя? Я - Чернов.
{412} Собравшиеся сейчас же поднялись, многие вскочили на стулья, и мне была устроена такая овация, какой за всю мою жизнь мне не приходилось переживать.
Миссис Сноуден и другие английские делегаты бросились ко мне и стали задавать вопросы, но члены нашего ЦК и другие товарищи схватили меня за руки и увели из помещения: "Скорее, скорее, тут вам не Англия".
Из помещения, где состоялось собрание, я выбрался благополучно, ибо все входы и выходы были заняты надежными людьми. Охранялись также и телефоны, чтобы не допустить вызова отрядов Чека. Конечно, такое состояние не могло быть длительным, но мне достаточно было 15-20 минут, чтобы скрыться в переулках Москвы и добраться до заранее для меня приготовленной квартиры.
Вскоре после моего выступления тревога была дана по всем инстанциям. По улицам сновали мотоциклеты. Патрули останавливали прохожих, обращая особенно внимание на бородатых. Заняты были вооруженными отрядами все вокзалы и все дороги, ведущие к Москве. Шли массовые обыски не только по квартирам, но обысканы были все московские и пригородные больницы. Обыскивались поезда... Лихач и Артемьев (члены нашего ЦК) сообщили мне на другой день, что в кадетских кругах говорили: "За это выступление Чернову можно всё простить". Я им сказал, смеясь, чтобы они ответили кадетам, что им следовало бы больше думать не о том, чтобы прощать, а о том, чтобы самим получить прощение.
Ввиду постоянных провалов с типографиями, невозможности достать бумагу, помещение и т. д., Центральный Комитет решил в это время перенести печатание нашей литературы заграницу. В связи с этим было принято и решение о моем отъезде из России.
Надежные эстонские друзья раздобыли мне паспорт умершего эстонца. Я благополучно проделал все необходимые формальности и в одном из поездов с репатриантами, которые возвращались к себе на родину, - я покинул свою родину...