Не имея никакого руководителя, предоставленный собственному труду, естественно, я искал слышать суждение о моих идеях людей высоких своей душою. Перелистывая Витрувия и книги <пропуск> я не нашел полного ответа в них, да и сверх того я мог ими увлекаться, мог сбиться или не понимать. Таким образом, я с жадностью искал случая говорить с людьми мыслящими. Многих вельмож узнал я через графа Растопчина, но от них я получал одну бесплодную похвалу, часто даже ни на чем не основанную. Августин сделал уже более, убедив меня, что в моих мыслях нет ничего противного религиозной мысли греко-российской церкви. Но я искал все еще бóльшего авторитета и глубочайшей веры. К этому времени относится весьма важная встреча. Однажды М. Я. Мудров, через которого я познакомился и с Августином, сказал, что он едет в деревню к Николаю Ивановичу Новикову и не хочу ли я ехать с ним. Я с восторгом принял это предложение, от этого человека я ждал многое.
<6>
Новиков, положивший основание новой эре цивилизации России, начавший истинный ход литературы, деятель неутомимый, муж гениальный, передавший свет Европы и разливший его глубоко в грудь России. Чего не должен был я ждать от взгляда великого человека на храм, воздвигаемый Россиею, – который всю жизнь воздвигал в ней храм иной, колоссальный и великий!
Новиков, жертва сильного стремления к благу родины, жил отшельником в небольшой деревеньке, единственном достоянии его, в 60 верстах от Москвы, с одним из оставшихся друзей его и сотрудников, с Гамалеею. – Меня пугала, правда, мысль, поселенная во мне Лабзиным к этим людям. Он их представлял стариками строгими и неумолимыми, особенно Гамалею. Хотя я и видел в этом отчасти гордость Лабзина, но все-таки боялся их грозной строгости, я – молодой человек.
Мы поехали.
По Бронницкой дороге, верст за 50 от Москвы, стал виднеться шпиц церкви села Тихвинского. Небольшая деревенька и бедная. Вскоре открылись и ветхий господский дом, обнаруживавший недостаток, запущенный сад; и все окружающее показывало нужду и отшельничество. Мы взошли. Я нашел Новикова старым, бледным, болезненным; но взор его еще горел и показывал, что еще может воспламеняться и любить. Большой открытый лоб, и вид сурьезный, и длинные волосы сзади, – но во время разговора его мина принимала вид чрезвычайно приятный. Он встретил меня с душевным расположением.
Вскоре взошел С. И. Гамалея, тот строгий человек, о котором Лабзин говорил, что он неприступен при первом взгляде. Я вспомнил суждение Александра Федоровича, и как же удивился, когда нашел в нем человека, исполненного любви и привета! Правда, он был молчалив, говорил мало, резко. Новиков, напротив, был одарен превосходным даром красноречия. Речь его была увлекательна, даже самые уста его придавали какую-то сладость словам.
Я сказал Новикову о цели моего приезда. Он желал видеть проект, говорил, что уже много о нем слышал, что очень рад, что я вздумал навестить старого страдальца и отшельника, – и я, развернув его, начал мое объяснение, стараясь как можно строже изложить оное. Я мог заметить, что Гамалея меня слушал холоднее Новикова. Но Новиков слушал как любитель изящного.
Когда я просил суждения их, – «всего лучше, милостивый государь, сказал Гамалея, что вы расположили храм свой в тройственном виде; ежели удастся выработать вам, то это будет хорошо».
Новиков хвалил мою идею, но говорил, что можно отбросить некоторые частности, чтоб чище оставалась главная идея.
– Очень рад, что вы посвятили свой талант на предмет столь достойный. И предвижу успех ваш.
– Это-то мне и было лестно слышать из уст ваших, потому более, что часто я слышал суждение Лабзина, который требовал отречения от всего наружного, как будто хорошо делает тот человек, который не развивает талант, данный самим богом, и зарывает его в землю. Я прежде занимался с успехом исторической живописью; хотя и это есть орудие для прославления бога, но мне казалось это недостаточным, и когда вышел манифест 25 декабря 1812 года, тут-то я увидел настоящее призвание и предался сему предмету. Хотя и тут я видел, что буду заниматься одним наружным. «Какой храм воздвигнете вы мне, – не я ли все сотворил?» Но мне казалось справедливым, что ежели люди себе приписывают славу и блеск, себе воздвигают дворцы и памятники, еще более придать блеска дому божию, и ежели уже нужен наружный храм, то чтобы он был не холодный камень, а живой, проникнутый идеею, которая не ограничивается одной изящностью формы, но в которой внутренний смысл, глубоко врезанный в каждую форму.
– Весьма несправедливо думают, будто наружные дарования, науки и художества препятствуют человеку внутренно возвышаться к богу. Когда бог одарил кого талантом, он обязан быть верным своему призванию, и вообще поэзия и искусства – эти сестры отнюдь не мешают, но способствуют к внутреннему развитию. Слушая свое призвание, как бы покоряемся мы велению бога; исполняя оное наилучшим образом, освящая целью высокой, следуя чистому одушевлению, мы служим лучшим образом для прославления бога. Пусть пути разны, цель одна. Пусть всякий исполняет свое, и совокупность сих трудов и усилий не воздвигнет ли настоящий храм богу из целого мира? И для того-то познание самого себя есть важнейшее познание, оно нам покажет, с чистым ли побуждением избирает душа занятие или нет. И в этом случае мы нуждаемся опытом других; и друг, испытавший многое, может во многом предостеречь, отстранить горькие испытания, ибо не многое ли может сообщить отживающий юному, едва идущему по началу жизни?..
Таким образом, Новиков еще более одушевил к моему предмету.
Гамалея, как строгий стоик, умерший для всего наружного, не мог рассуждать так, как Новиков, полный идей живых и пламенных, заметил, что, конечно, это хорошо. «Но ежели ваш проект будет избран, не опасаетесь ли вы тогда увлечься так вашими наружными занятиями и, исполняя по совести, как верный сын отечества, сложные и трудные должности, что вы принесете им на жертву высшее, нежели чего они достойны?»
Старики, казалось, полюбили меня. Я провел у них несколько дней и после раза два приезжал к ним. Каждый раз беседовали мы долго, мне было очень любопытно знать жизнь Новикова, многое рассказывал он. Мне уже отчасти было известно, что Новиков 7 лет провел в Шлиссельбургской крепости и освобожден при воцарении императора Павла, но не знал причин сему. Новиков, сколько мог, удовлетворил меня.
Когда он старался Русь познакомить с лучшими европейскими произведениями, тогда стеклись на его сильный, призывный голос множество друзей, именем общей пользы и любви просвещения, чтоб совокупно работать в пользу образования. Тогда завел он огромную типографию, вскоре превзошедшую все заводимые правительством, и книжные лавки, пропагандируя просвещение. Издавали журнал «Живописец» – первый литературный журнал в России. На все это, равно на образование множества молодых людей и путешествия их по Европе, друзья его и он сам отдавали свое достояние, и результаты были блестящи. Государыня лично знала его по службе, по талантам; но он в молодых летах оставил службу для своих высоких занятий. Занятия его и его друзей, чтоб иметь силу и быть обеспечену всяких нападений, были делаемы под покровительством цесаревича Павла. Успех его типографии возбудил зависть и внимание, начали говорить об опасениях насчет столь огромной типографии в руках частного человека. Этот взгляд подкрепили какими-то подозрениями насчет избрания Павла Петровича протектором. Новиков, сколь ни был далек от всяких политических замыслов, вдруг был схвачен и после некоторых допросов посажен в крепость. Семь лет провел он там. При воцарении Павла его освободили; но семь лет тюрьмы и другие причины оставили его болезненным, и он удалился в свою расстроенную деревеньку Авдотьино, названное им Тихвинским по местечку близ Шлиссельбурга, где жил он в величайшем уединении.
В то время, когда я познакомился с ними, я застал их обоих все еще занятыми. Гамалея переводил с немецкого и латинского языка книги герметические и религиозные. Взгляд Новикова на сии предметы был чист, светел и обширен. Взгляд Гамалеи резок и положителен.
Новиков показывал мне свою небольшую библиотеку, где было много книг (до 50), переплетенных собственною рукою Новикова. При этом он заметил:
– Вот сколько труда; но с искренней скорбью вижу, что некому завещать все это, некому передать мысли для продолжения начатого.
Впоследствии времени я раза два-три посещал их; в одно из посещений я просил его дозволить снять его портрет; Новиков позволил, но Гамалею я не мог уговорить.
Дальнейшие подробности опустим мы; кто знает Новикова, тот знает, что он был за человек, кто же не знает – тот не может и искать здесь полного сведения о столь великом человеке. Прибавлю только, что у нас был неоднократно разговор о снах; и <я> пересказывал им о трех снах, виденных мною.