И сквозь холеное барское лицо международного растакуэра на меня глянуло другое — бледного еврея в непромокаемом пальто, который хотел отнести меня на руках к своему будущему ребенку…
III ребенок вырос
На улице сгрудилась большая толпа.
Я не мог протиснуться к центру, приковавшему всеобщее внимание, но, когда кто-то громко сказал: «Доктора!
Нет ли здесь доктора?» — толпа почтительно расступилась передо мной.
— Что здесь такое?
— Да вот старый еврей — упал и лежит.
— Мертв?
— Нет, кажись, живой.
Я опустился около лежащего, ощупал его, исследовал, насколько это было удобно, и уверенно сказал:
— Обморок. От голода.
Еврея снесли в ближайшую аптеку. Я привел его в чувство, дал ему коньяку, молока, пару бисквитов и приступил к допросу.
— Сколько дней ничего не ели?
— Три дня.
— Отчего не работали?
— Кому я нужен, старый! Никто не берет. Тоже я работник — один смех.
— Семья есть?
— Сын.
— В Америке? — язвительно спросил я.
— Нет, здесь. В этом городе. Он зубной врач.
— Так. И допускает отца падать на улице в обморок от голода. Вы с ним в ссоре?
— Нет.
— Значит, он — негодяй?
— Ой, что вы говорите… Это замечательный человек!
— Он тоже нищенствует?
— Не дай Бог. Он снял себе очень миленькую квартирку…
— Вы у него просили помощи?
— Нет.
— Вы думаете, что отказал бы?
— Сохрани Боже! Он отдал бы мне последнее. Я рассвирепел:
— Так в чем же дело, черт подери, наконец?! Он слабо улыбнулся сухими губами:
— Как же я мог бы брать у него какие-нибудь средства, если он сейчас составляет себе приличный кабинет?! Вы думаете, это легко? А что это за зубной врач без приличного кабинета? Пусть мое дитя тоже имеет себе кабинет…
И снова сквозь старое желтое лицо, изрезанное тысячью морщин, на меня глянуло другое лицо — бледное, молодое — лицо счастливого отца, который брался осенней ночью, в одной рубашке, на руках понести меня к ребенку, которого мы оба еще не знали — лишнему ненужному пришельцу в этот мир слез, скорби и печали…
Еще если бы я рассказывал все нижеследующее со слов других, то можно было бы усомниться в правдивости рассказа; но так как все нижеследующее происходило на моих глазах, то какое же может быть сомнение?
Я ведь знаю не хуже других, что лгать — стыдно.
* * *
На спиритическом сеансе нас было немного, но народ все испытанный: генерал Сычевой, владелец похоронного бюро Синявкин, два брата Заусайловы, хозяйка квартиры, где происходил сеанс, старая дева Чмокина, медиум и я.
Собирались мы в этом составе уже не первый раз, и начало сеанса не предвещало ничего особенно выдающегося: когда медиум заснул, начались стуки, подбрасывание коробки со спичками и обычное довольно немузыкальное треньканье на гитаре.
— Это все скучно! — зевая, сказал Синявкин. — Сегодня для ради сочельника можно было бы ожидать чего- нибудь и получше. Не правда ли, госпожа медиум?
Так как это был перерыв, и женщина-медиум уже пробудилась от своего медиумического сна, она застенчиво поежилась и сказала извиняющимся тоном:
— Можно положить на пол простыню! Дух ее подымет.
— Ну, тоже важная штука! Это и на прошлом сеансе было, и на позапрошлом… Нет, вы нам чего-нибудь побойчей покажите!
— Что ж я могу? — пожала плечами Фанни Яковлевна (так звали медиума). — Вы же сами знаете, что это не от меня зависит!
— Так-то оно так, — разочарованно протянул Синявкин. — Ну-с, приступим.
Притушили свет, и Фанни Яковлевна, глубоко и судорожно вздохнув, почти моментально заснула.
Минуты три мы сидели в глубоком молчании.
Наконец генерал Сычевой спросил сонным сиплым голосом:
— Дух, ты здесь?
Дух стуком ответил:
— Здесь.
— Кто ты такой?
Дух потребовал азбуку. Девица Чмокина монотонно начала:
— А, б, в, г…
Несколько стуков — и мы узнали не только фамилию духа, но и его профессию:
— Экзекутор Бурачков.
— Новый дух, — прошептала Чмокина. — Такого еще не было.
— Зачем ты здесь, дух? — осведомился Синявкин.
— Что за вопрос? Вызвали. Сами же вы вызывали.
— Да мы вызывали не тебя. К нам, обыкновенно, является дух Иды, танцовщицы…
Дух обиженно промолчал.
— Дух, ты здесь?
Дух слабо стукнул.
— Он еще слабенький, — ласково сказал старший брат Заусайлов. — Вы его пока не мучайте. Видите, как медиум дергается.
И продолжал еще более ласково, нежно:
— Ты слабенький еще, Бурачков. Ну, ничего, ничего. Ты усиливайся, голубчик, набирайся силы. Потом Ты нам что-нибудь сделаешь… Сделаешь, Бурачков, а?
— Сделаю, — стукнул дух.
— Ну, вот и умница… Нам спешить некуда, мы подождем. Ты усиливаешься, а?
— Усиливаюсь, — более громко и уверенно отвечал дух.
— Вот и замечательно. Вот и приятно. Ты нам покажешься?
— Постараюсь.
— Вот и хорошо, милый. Старайся, трудись. Бог труды любит. Бурачковым тебя зовут?
— Бурчаковым.
— Ну-ну. Это хорошо. Мы тебя уже любим, Бурачков.
Непосвященному в дебри спиритизма может показаться странным такое беспардонное подмазывание к духу, такое заискивание, такая грубая, ни на чем не основанная лесть. Но дело в том, что после случая с сенатором К., которого дух ударил по голове гитарой, мы все стали чрезвычайно осторожны в своих беседах с духами и старались все время мазать их елеем. Нам это ничего не стоило, а духа умягчало.
— Ты бы, может, показался нам, Бурачков? — проворковала Чмокина. — Конечно, если тебе не трудно…
При слабом свете было видно, как что-то туманное, белое завозилось в углу около рояля, заколебалось и стало сгущаться.
— Дух, что ты делаешь? — спросил генерал.
Дух явственно простучал:
— Я уплотняюсь.
— Ну, Ну. Уплотняйся, голубчик. Это хорошо. Это ты здорово придумал. Уплотнишься, как следует, — и тебе приятно, и нам на тебя посмотреть любопытно.
Дух капризно простучал:
— Молчите.
— Молчим, молчим, — залебезила Чмокина. — Тссс. Тссс, господа. Дух просит молчать.
По мере того как тише становились мы — дух делался все громче и громче; он шелестел нотами на пюпитре, судорожно хватался за крышку рояля, будто вытаскивая свое тело из какого-то узкого, невидимого мешка, и кончил тихим, заглушённым, но довольно схожим с человечьим кашлем.
Белое туманное пятно все густело, темнело и наконец стало настолько непрозрачным, что сквозь него перестали быть видимы предметы на заднем плане.
Это уже не было туманное, расплывчатое пятно.
Это было — тело.
Молчание среди нашего кружка сделалось тяжелым, жутким. Такую материализацию мы видели в первый раз;
…Стул, поставленный около рояля, заскрипел под тяжелым материальным телом… и кашель послышался еще явственнее.
— Ну, что дух, уплотнился? — медовым голосом проурчал Синявкин.
И в ответ на это около рояля раздался уже не стук, а тонкий, какой-то заржавленный и сонный голосок:
— Какой же я дух?.. Хорошего духа нашли.
Все вздрогнули и сдвинулись ближе.
— Тебя зовут экзекутор Бурачков? — дрожащим голосом спросил Сычевой.
— Ну, без хамства, — с неудовольствием отвечал Бурачков, — что это еще за «ты»! Не люблю.
— Вот тебе и материализация, — прошептал трясущимися губами старший брат Заусайлов. — Что-то мне нехорошо делается.
— Вы, господин Бурачков, себя хорошо чувствуете? — спросила деликатная Чмокина, стремясь загладить происшедшее.
— Неважно, — с протяжным вздохом простонал Бурачков. — Очень даже неважно. Холодно мне.
— Генерал! Можно дать ему ваше пальто?
— Ну вот еще, — боязливо и недовольно пролепетал генерал, — А как же я… Ведь пальто с бобровым воротником.
— Но ведь он отдаст. Ведь при дематериализации не возьмет же он его с собой.
— А не зажечь ли свет? — предложил младший Заусайлов, трясясь всем телом…
— Господин Бурачков… Можно зажечь свет?
— Ну, а то что ж… Впотьмах сидеть, что ли?
Щелкнул выключатель.
Фанни Яковлевна сильно втянула ноздрями воздух, вздрогнула и проснулась.
Взоры всех обратились в дальний угол к роялю…
Около него сгорбившись сидел человек с нездоровым землистым цветом лица, одетый в синий поношенный фрак и клетчатые нанковые панталоны со штрипками. Шею охватывал высокий воротник с черным галстуком.
Человек этот был не страшен.
Все встали со своих мест и, боязливо сбившись в кучку, стали подвигаться к нему.
— Ваша фамилия Бурачков? — робко спросил Заусайлов.
Бурачков поднял на нашу компанию свои измученные больные глаза и прохрипел в промежутке между кашлем: