Нашел приветствие моего издателя Даттона, собственноручную записку Ричарда Уотсона Гилдера, редактора «Скрибнере мансли»— в нем я печатаюсь, когда мне нигде не предлагают гонорара повыше; он приглашает встретиться как можно скорее и тоже просит выступить в клубе «Лотос». Не нашел, однако, ничего от Боннера из «Леджер» или от Фрэнка Лэсли, чей ежемесячник платит столько, сколько не платит ни один журнал; я написал обоим, что буду в Нью-Йорке четвертого.
Я был также разочарован, не найдя ничего от главного источника моих доходов в течение многих лет — «Нью-Йорк геральд». Правда, молодой Джеймс Гордон Беннет — бледная (и вечно пьяная) копия своего отца. Но даже если так, он все равно мог прислать хотя бы свою карточку.
Однако я нашел то, что хотел найти больше всего остального, — приглашение на завтра на чашку чая к Джону Биглоу. Это ключик к моему благосостоянию… если оно будет благим, мое состояние.
Слова на странице начинают причудливо расплываться. Опиат наконец подействовал. Несмотря на приближение ночи, я полон оптимизма. Чувствую себя молодым. Нет, не столько молодым, сколько смирившимся со своей старческой оболочкой, и я пытаюсь настроить себя так, чтобы закат казался мне лучшим часом долгого дня и звездным часом моей дочери.
Полдень, а я уже без сил.
Опиат действовал великолепно до четырех утра. Тут я проснулся и больше уже не сомкнул глаз.
Я оделся. Полюбовался восходом солнца. Поработал немного над «Императрицей Евгенией», заказал чаю, проследил, чтобы горничная не шумела, потому что сон у Эммы неглубокий, а ей надо хорошенько отдохнуть. Ей предстоит осада нью-йоркской крепости. А может быть, триумфальный въезд.
Если Джон Дэй Эпгар сумеет обеспечить ей достойную жизнь, я буду рад заполучить его в качестве зятя. Правда, он на год или два младше Эммы, но вряд ли это имеет значение, поскольку Эмма долго будет красивой, а он красотой не блещет.
Эмме предстоит провести день с сестрой Джона, пройтись по магазинам, универсальным магазинам, как их здесь называют. Всегда ли так было? Или я просто забыл? Разумеется, я давно уже не принадлежу к ньюйоркцам. Хотя, конечно, и Нью-Йорк тоже уже не тот.
Закончив статью, запечатав ее в конверт, адресованный в «Харпере мансли», я, не зная чем заняться, решил поймать Брайанта на слове и прийти к нему на завтрак. Он живет теперь в доме 24 на Западной Шестнадцатой улице.
Без удовольствия я доверился вертикальной железной дороге.
— Доброе утро, сэр. На улице подмораживает, — сказал оператор подъемника, выглядевший по меньшей мере коммодором в парадной форме.
Холл был почти пуст. Я передал конверт посыльному для доставки в «Харпере», прошествовал мимо зеленых зарослей и бронзовых плевательниц к парадной двери, где меня ожидала, по всей видимости, дежурная фраза ливрейного швейцара, тоже предупредившего, что — на дворе ясно, но морозно.
Я совсем позабыл колючий, бодрящий холод нью-йоркской зимы. От сырых парижских морозов у меня болят уши. Промозглый лондонский холод пробирается в легкие. Нью-йоркский же воздух, несмотря на угольный дым, обдает полярной свежестью. Все вокруг дышит новизной, даже солнце, которое в это утро, поднимаясь над островом, кажется только что отчеканенной золотой монетой с двуглавым орлом.
Уже в этот ранний час город весьма оживлен; по Пятой авеню гремят повозки, а пешеходы — главным образом бедный люд, спешащий на работу, — шагают, вобрав головы в плечи и выдыхая облака пара. Большинство нищих — ветераны Гражданской войны в заношенной до дыр форме; безрукие, безногие, безглазые, они торгуют карандашами, шнурками. «Я потерял руку под Чикамога, сэр». И помятая оловянная кружка укоризненно суется вам под нос. Итальянцы играют на шарманках, дрожащие обезьянки танцуют на жутком холоде. Бездомные дети в лохмотьях жмутся в подъездах.
Я сел в вагончик на конной тяге. Плата — пять центов, но у меня в кармане не нашлось мелких денег — какие-то грязные бумажки достоинством в десять, двадцать пять центов и даже доллар. В моем кошельке несколько полуорлянок — золотых десятидолларовых монет (их следует поберечь!). У меня пока нет двадцатидолларовых монет с двуглавым орлом (моя удачная метафора утреннего солнца). Но ведь если нью-йоркское солнце нельзя уподобить американской валюте, то, значит, вся эта великая страна не Эльдорадо, а сплошной блеф.
Вагончик раскачивался и подпрыгивал по Пятой авеню. Пузатая печка в центре вагончика не столько согревала, сколько отравляла воздух. Пол — наверное, для утепления — устлан соломой. Пассажиры — главным образом мужчины, почти все с бородами и пузатые, как печка. Кстати, если не считать совсем уж бедных, все ньюйоркцы отличаются тучностью; похоже, что это модно. А ведь когда я был молод (впрочем, пора бы перестать служить летописцем для одного себя, надо приберечь эти воспоминания для лекторской кафедры и газетных полос), американцы были стройны, долговязы, нередко сутулы, а их лица обветрены и, конечно, безбороды. На смену янки пришла некая новая порода — тучные сластолюбцы, расплодившиеся под золотым солнцем.
Все пассажиры читали газеты. Это значит, что газетный бизнес, мой бизнес, процветает. Аршинные заголовки кричат о побеге из тюрьмы босса Твида.
Я сошел на углу Пятой авеню и Шестнадцатой улицы, проклиная свой возраст, потому что каждый шаг давался мне с неимоверным трудом. Как и мои соотечественники, я тоже изрядно тучен, но меня по крайней мере извиняет преклонный возраст и французская кухня.
Я шел по Шестнадцатой улице мимо бесконечных одинаковых домов, сложенных из песчаника. Служанки-ирландки подметали лестницы, слуги (в том числе негры) выносили помойные ведра, точильщик, звеня в колокольчик, двигался от дома к дому. Струйки белого дыма взвивались над трубами; респектабельная улица медленно просыпалась.
Я застал Уильяма Каллена Брайанта в кабинете; в выцветшем халате он упражнялся с гантелями. Он не прекратил этого занятия и, думаю, не узнал меня, пока служанка не назвала мое имя.
— Скайлер! Молодец, что пришли. Садитесь, я сейчас.
Сидя в темном кабинете (его освещали лишь два крохотных уголька в камине), я наблюдал, как Брайант занимается гимнастикой. Он такой же высокий и худощавый, каким я его запомнил, но внешность его полностью преображает окладистая борода, обрамляющая лицо наподобие мандалы или магического куста, в любой момент готового воспламениться и исторгнуть из себя глас божий; кстати, мне всегда казалось, что голос Брайанта не должен слишком уж отличаться от голоса божества в один из редких спокойных дней Создателя.
— Вам следует каждое утро делать гимнастику, Скайлер…
— Я почти каждый день думаю об этом.
— Кровь надо приводить в движение, в движение! — Отложив гантели в сторону и извинившись, Брайант удалился. Через несколько закрытых дверей я слышал, как он плещется в воде, и знал, что она наверняка ледяная.
Вскоре Брайант вернулся, полностью одетый; пышущий здоровьем, сказали бы англичане. Вместе мы спустились в столовую, продуваемую сквозняками и обставленную неподдельной истлейковской мебелью.
Завтракали мы вдвоем. Жена Брайанта умерла десять лет назад.
— Дочь Джулия в отъезде. Так что я холостяк.
Служанка подала нам мамалыгу с молоком и хлеб грубого помола с маслом. Напрасно я ждал кофе или чая.
Побег Твида из тюрьмы произвел на Брайанта сильнейшее впечатление.
— Конечно, он подкупил тюремщиков. Все они одинаковы.
Кто «они», он не уточнил, но я думаю, что он имел в виду «чернь» — демократов, ирландцев, всех врагов республиканской «Ивнинг пост», которая, несмотря на скандал, поддерживает администрацию Гранта. Радикальный гражданский дух газеты давным-давно мертв. Да ведь и сам Брайант далеко не молод.
Я мрачно жевал черный хлеб, внимая пространным рассуждениям Брайанта о безнадежной продажности, царящей в Нью-Йорке; наконец, устав от них, я спросил его об истории Соединенных Штатов, которую он собирался написать.
Я был осчастливлен редкой для него улыбкой.
— Увы, сделано очень мало. Но мой соавтор трудится вовсю. А пока у меня готов к изданию новый сборник стихов.
Брайант испробовал на мне несколько вариантов заглавия. Мы решили, что лучше всего подходит «Поток лет».
Этот труд восьмидесятилетнего старца, по словам Брайанта, является ответом на его юношеское стихотворение «Танатопсис»[16].
— Трудно поверить, что в семнадцатилетнем возрасте я и в самом деле сомневался в бессмертии души. Однако теперь, Скайлер, я готов признать наше бессмертие!
В этот момент Брайант был похож на Моисея, несмотря на прилипшие к бороде кусочки мамалыги. Я почтительно кивнул, снова почувствовал себя молодым, зеленым юнцом, не решающимся раскрыть рта в присутствии первого поэта Америки, самого выдающегося газетного редактора Нью-Йорка, самого старого человека, какой когда-нибудь упражнялся с гантелями в морозное зимнее утро.