“Ну, вот я и поставил их на место, ваши позвонки, – сказал, тяжело переводя дыхание, доктор.- Вставайте, вставайте!”
И я – встала. Ошеломлённая тем, что после всего – жива!
“Ещё долго проживёте!”- сказал мой спаситель и… улыбнулся.
Улыбнулся – как будто снял с лица сумрачную маску; и лицо под этой маской оказалось удивительно добрым, даже нежным…
Проводив доктора, мы пошли гулять под ночным майским дождём… И танцевали под этим райским дождём! И голова моя была легка, как одуванчик!
Во дворах, в благоуханной тьме, ликовала черёмуха…
Прошло четыре года. Пациентами нашего чудесного доктора (Юмих может всё!) постепенно стали все наши дети, наши друзья и знакомые. Он не отказал ни разу.
В проницательности Юмиха мы за эти годы убеждались много раз. Убедились и ещё раз. Девять месяцев назад, когда Иксик только-только зачинался во мне, Юмих, взглянув на меня своим особым – пронзительным, пронизывающим взглядом, сказал с невозмутимой уверенностью: “Девочка”. “Мальчик!” – возразила я.
“Зачем вы со мной спорите? Я же знаю, что говорю”. – “Откуда, Юрий Михайлович?!” Он пожал плечами: “Этого я не могу вам объяснить. Просто вижу”.
ПРОСТО!
– Ну, вот видите, – сказал Юмих, входя и улыбаясь замечательной своей улыбкой, всегда такой неожиданной на строгом, почти суровом лице. – Вот видите. А вы со мной спорили.
Он подошёл к Ксюшиной кроватке, взглянул на нашу детку, прощупал своими чуткими руками пространство вокруг неё, пригладил его, точно воздушную гриву; прошёлся пальцами по невидимым силовым линиям, как по струнам… Посмотрел отрешённо куда-то в космос… И – улыбнулся – нам, напряжённо ожидающим. “Я же говорил, что всё будет нормально. Прекрасный полноценный ребёнок!”
Ещё он, правда, сказал про повышенное внутричерепное давление, но после слов “прекрасный ребёнок!” это нас не испугало. Тем более, что мы ещё не знали, чем это нам грозит…
Юмих посидел с полчасика, с улыбкой глядя на нашу суету с клизмочкой и прочим, дал несколько ненавязчивых советов и всё время восхищался ловкости, с какой папа пеленает дочку: “Гавр, я и не подозревал, что вы такая прекрасная нянька!”
Вспомнили и рассказали Юмиху историю, уже почти семейную легенду: о том, как у наших приятелей родилась дочка, и когда её принесли из роддома, Дуся, как и положено ей было по младенческому статусу, вскоре наделала в пелёнки. Лежала и ревела, а вокруг неё стояли и плакали мама, папа и дедушка. Никто не знал, что же теперь делать. Точнее – КАК делать.
Позвонили Гавру. Гавр приехал – и перепеленал.
Теперь – папа, мама и дедушка вспоминают то первое пеленание и смеются: “А не приехал бы Гавр, так до сих пор и лежала бы наша Дуся…”
Юмих тоже посмеялся. И неожиданно признался: “А я к своему Мишке боялся прикоснуться”.
Это было удивительно: всемогущий Юмих чего-то боялся!
Прощаясь, он приобнял нас совсем уж по-родственному, по-отечески. И мы – на мгновение – блаженно и благодарно ощутили себя детьми…
Папа ушёл в отпуск и стирает пелёнки…
Но он ни за что так не скажет: стирка пелёнок. Он говорит возвышенно, с упоением: омовение пелён!
Папа стоит, склонённый над тазом с пёстрым ворохом, денно и нощно, ибо дитя наше водообильно, дитя наше неутомимо. Мы смеёмся: Ксюша старается, чтобы у папы не было гиподинамии!
И папа рад, папа счастлив, и он уже заранее печалится о том времени, когда пёстрый ворох иссякнет…
“Но ведь это ещё так не скоро!” – утешаю я его, хотя хорошо помню, как сама плакала, когда кончились Антошкины пелёнки… Я думала: у меня этого не будет больше никогда.
И у меня этого действительно нет! “Дай постирать, – прошу я тебя. – Ну, хоть чуть-чуть!” Но ты не умолим: “И не проси. По крайней мере – год”.
…Денно и нощно журчит в нашей оранжевой, наполненной жаркими парами, ванной комнате вода, денно и нощно трудятся папины руки: совершается омовение пелён!
“Устал, милый?” – “Блаженствую!”
А когда ты их гладишь, у тебя такой торжественный вид, словно ты гладишь платье королевы!…
“О чём она плачет?” – спрашивает Антон, страдальчески прислушиваясь к плачу за стеной.
О чём она плачет?… Посреди белого пространства. Среди голой степи… Как же ей не плакать? Любой заплакал бы. Эта бескрайняя неприютная степь – кроватка. Мало того, что выдернули из мамы. Так ещё и на старом месте не дают спать!
Ночником нам служит Каптеревский Фонарь. Фонарь Старого Художника, который он привёз из Средней Азии, когда был молодым…
Этот фонарь много десятилетий висел в старомосковской квартире – среди загадочных, мудрых и озорных картин Художника, среди черепков старинной посуды, причудливых камней и прочей живописной разности.
Старый Художник был нашим другом. Его фонарь достался нам в наследство. Так же, как множество его загадочных картин. Одни из них – на стенах нашей комнаты. Словно окна в таинственные миры… Другие – живут в шкафу и извлекаются оттуда, когда приходят друзья.
Теперь на картины Старого Художника смотрит Ещё Один Человек.
Теперь Каптеревский Фонарь освещает наши счастливые хлопотливые ночи без сна…
Пеленальным столом нам служит старинный дубовый стол на четырёх львиных лапах. Он нам тоже достался по наследству. От Старого Художника и его жены – нашей крёстной. Моей и Гавра. Так счастливо случилось, что у нас с ним – общая крёстная.
Этот стол много лет стоял на кухне в одном из переулков старой Москвы. Он помнит многих… Вокруг этого стола, за чаем и беседой, собирались друзья дома – поэты и художники, астрономы, актёры, путешественники… Дети и мудрецы.
Переселившись в наш дом на Речвоке, стол несколько лет был нашим рабочим столом. На нём стояла пишущая машинка. Ещё за этим столом лепили из глины. Потом на нём поселился компьютер, наш трудяга-роботрончик.
Теперь в жизни поскрипывающего, но всё ещё крепкого старца, которому давным-давно перевалило за полторы сотни лет, – теперь в его жизни настала эпоха Ксении. Эпоха пелёнок и погремушек. Ему, небось, такое и не снилось…
УТРЕННИЕ СВИДАНИЯ С СЫНОМ
Ты смотришь на меня с вопросом. По утрам, когда я, покормив Ксюшу, выхожу к тебе на кухню.
Ты стоишь у плиты и варишь овсянку – нашу ежеутреннюю простую пищу. “Как Ксюша? Как у тебя с молочком? Сколько удалось поспать? Два с половиной часа? О, это уже достижение по сравнению с вчерашним.”
Твои вопросы согревают сердце, твоя улыбка озаряет пасмурное декабрьское утро, знобкое от недосыпа. А в глазах твоих – вопрос, в котором ты сам себе, наверное, не отдаёшь отчёта. Ты спрашиваешь меня без слов.
И я отвечаю тебе: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Как прежде. Нет, – ещё огромнее! Разве ты не чувствуешь сам?… Новая любовь лишь обостряет любовь, царящую в сердце дотоле. Это – свойство настоящей любви: она – приумножает.
“Милый, хороший, ненаглядный! Мальчик мой заботливый. Самый прекрасный брат на свете!”
“Почему это самый прекрасный?” – смущённо переспрашиваешь ты. “Вот Ксюша подрастёт и сама тебе скажет, почему”. – “Когда это ещё будет?…”
* * *
“Тебе нельзя читать эти газеты, Ксюша будет плакать”.
Мне нельзя читать эти газеты. Мне нельзя есть эти продукты. Нельзя думать эти мысли. Ходить по этим улицам. Смотреть в эти лица… Практически всё нельзя. Всё – вредно. Мне – кормящей женщине. В этом городе, в этой стране…
По улицам я пока не хожу. В злые лица прохожих не смотрю. Но ем то, что Бог послал нам на бедность. Нам – усталому скопищу людей на оскудевшей земле…
И я не могу не читать газеты, где про Андрея Дмитриевича!
От меня их старательно прячут, но я всё равно нахожу и читаю. И плачу… И всё никак не привыкну говорить о нем в прошедшем времени: был…
“Ну, вот, ты опять… Ты же обещала, что не будешь. Зачем ты себя растравливаешь?”
“КУДА УЛЕТЕЛ НАШ ПРОФЕССОР?”
“Куда улетел наш Профессор?” – спрашиваем мы друг друга, выглядывая утром за окно. Снежок – не мятый, золотое пшено – не тронуто… Куда улетел наш Белый Голубь, наша благая весть? “Ну, что ж, – говоришь ты. – Возвестил. Сделал своё доброе дело – и полетел дальше. Туда, где он нужен сейчас. Между прочим, он исчез на следующее же утро после Ксюшиного появления на свет. Полетел дальше…”
Мы смотрим в запорошенный снегом мир… Где-то там летает наша волшебная птица, Благая Весть, стучится нежным клювом в чьё-то окно, осеняя чьё-то сердце надеждой…
* * *
Вторым нас посетил Доктор Коля. Наш филатовский доктор. Тот самый, который когда-то спас Антошкин палец.