угасание: если нет сансары, то нет и угасания сансары, и ошибочно утверждать, будто есть нирвана. Не менее ошибочно утверждать, – продолжал Нагарджуна, – что нирваны не существует, поскольку если отвергнуто бытие, то отвергается также и небытие, ведь оно зависит (даже на уровне языка) от бытия. «Нет вещей, нет знания, нет неведения, нет разрушения неведения, нет боли, нет истока боли, нет уничтожения боли, нет пути, который ведет к уничтожению боли, нет достижения нирваны и нет недостижения нирваны», – говорит нам одна из сутр Великой колесницы. Другая сутра сливает в одну общую галлюцинацию вселенную и освобождение, нирвану и сансару. «Никто не угасает в нирване, потому что угасание неизмеримых и неисчислимых существ в нирване подобно угасанию иллюзии, созданной магическим искусством». Отрицанием дело не ограничивается, начинается отрицание отрицания: мир есть пустота, но пуста и сама пустота. Первые канонические книги провозгласили, что Будда во время священной ночи ощутил бесконечную цепь всех причин и следствий; последние книги, написанные по прошествии столетий, заключают, что всякое знание иллюзорно и что, будь на свете столько Гангов, сколько есть в Ганге песчинок, и еще раз столько Гангов, сколько будет песчинок в этих новых Гангах, все равно число песчинок было бы меньше числа вещей, которых не знает Будда.
И это вовсе не риторическое упражнение: такие пассажи порождены метафизикой и этикой. Мы можем противопоставить их множеству текстов западного происхождения – например, письму, в котором Цезарь пишет, что он освободил своих политических противников, хотя и существовал риск, что они вновь возьмутся за оружие, «потому что я ничего так не желаю, как быть самим собой и чтобы они тоже были сами собой». Эти слова исполнены западного упоения личностью, и Маколей признавал их самыми благородными из всего, что когда-либо было написано. Еще более эмблематична катастрофа, представленная в «Пер Гюнте», когда таинственный Пуговичный мастер собирается переплавить героя: такое поглощение, в Европе и Америке равносильное преисподней, в точности соответствует нирване.
Ольденберг заметил, что Индостан – это территория типических обобщений, а не индивидуальностей. Написанные здесь книги длинны, они создавались коллективно или анонимно; их нередко приписывают определенным школам, семьям или монашеским общинам, если не сверхъестественным существам (Винтерниц, «Geschichte der indischen Litteratur» [490], I, 24), или же – с блистательным безразличием – Времени (Фатоне, «Нигилистический буддизм», 14).
Буддизм отрицает постоянство «я», буддизм проповедует угасание. Предполагать, что Будда, добровольно отказавшийся быть принцем Сиддхартхой, все же смиренно сохранил жалкие отличительные черты, которые составляют так называемую личность, – значит не понимать его учения. А еще это значит переносить – абсурдно и анахронично – западный предрассудок на восточную почву. Леон Блуа и Фрэнсис Томпсон показались бы Будде вернейшими образчиками людей заблудших и ошибающихся не только из-за того, что они полагали, будто привлекли к себе божественное внимание своим трудом, но и потому, что выработали собственный маленький и тщеславный диалект внутри привычного языка. Необязательно быть буддистом, чтобы это понять: мы все чувствуем, что стиль Блуа, где каждая фраза стремится изумлять, морально уступает стилю Андре Жида, который является – или представляется – обобщенным.
От Чосера до Флобера романный материал – это неповторимый исключительный вкус человеческих душ; для буддиста этого вкуса не существует, или же он воспринимается как еще одна суетность в космической кажимости. Христос проповедовал ради того, чтобы все люди имели жизнь, и имели с избытком (Ин. 10: 10); Будда проповедовал, чтобы объявить этот мир, бесконечный во времени и пространстве, страждущим пламенем. «Будда Гаутама полностью тождествен N. N.», – писал Отто Франке; можно лишь добавить, что Будда хотел быть N. N.
1950
Сфера Паскаля
Быть может, всемирная история – это история нескольких метафор. Цель моего очерка – сделать набросок одной главы такой истории.
За шесть веков до христианской эры рапсод Ксенофан Колофонский, устав от гомерических стихов, которые он пел, переходя из города в город, осудил поэтов, приписывающих богам антропоморфические черты, и предложил грекам единого бога в образе вечной сферы. У Платона в «Тимее» мы читаем, что сфера – это самая совершенная фигура и самая простая, ибо все точки ее поверхности равно удалены от центра; Олоф Гигон («Ursprung der griechischen Philosophie [491], 183) полагает, что Ксенофан рассуждал по аналогии: бог – сфероид, потому что форма эта наилучшая, или наименее неподходящая, для того чтобы представлять божество. Через сорок лет Парменид повторил этот образ («Сущее подобно массе правильной округлой сферы, сила которой постоянна в любом направлении от центра»); Калоджеро и Мондольфо считают, что он имел в виду сферу бесконечную или бесконечно увеличивающуюся и что приведенные выше слова имеют динамический смысл (Альбертелли, «Gli Eleati» [492], 48). Парменид учил в Италии; через несколько лет после его смерти сицилиец Эмпедокл из Агригента придумал сложную космогонию; в ней есть один этап, когда частицы земли, воды, воздуха и огня соединяются в бесконечную сферу, «круглый Сферос, блаженствующий в своем шарообразном одиночестве».
Всемирная история шла своим путем. Слишком человекоподобные боги, которых осуждал Ксенофан, были низведены до поэтических вымыслов или демонов, однако стало известно, что Гермес Трисмегист продиктовал какое-то – тут мнения расходятся – количество книг (42 – согласно Клименту Александрийскому; 20 000 – согласно Ямвлиху; 36 525 – согласно жрецам Тота, он же Гермес), на страницах коих записано все, что есть в мире. Фрагменты этой мнимой библиотеки компилировались или же придумывались начиная с III века и составляют то, что именуется «Corpus Неrmeticum» [493]; в одной из книг, а именно в «Асклепии» (которую также приписывали Трисмегисту), французский богослов Аланус де Инсулис обнаружил в конце XII века формулу, которая не будет забыта последующими веками: «Бог есть умопостигаемая сфера, центр коей находится везде, а окружность нигде». Досократики говорили о бесконечной сфере; Альбертелли (как прежде Аристотель) полагает, что рассуждать так – значит допускать contradictio in adjecto [494], ибо подлежащее и сказуемое взаимоотрицаются; пожалуй, это верно, однако формула герметических книг побуждает нас интуитивно представить эту сферу. В XIII веке образ сферы снова возник в аллегорическом «Roman de la Rose» [495], который излагает его так, как у Платона, и в энциклопедии «Speculum Triplex» [496]; в XVI веке в последней главе последней книги «Пантагрюэля» есть ссылка на «интеллектуальную сферу, центр которой везде, а окружность – нигде и которую мы называем Богом». Для средневекового сознания смысл был ясен: Бог пребывает в каждом из своих созданий, но ни одно из них не является для Него пределом. «Небо и небо небес не вмещают Тебя», – сказал Соломон (3 Цар. 8: 27); пояснением этих слов представала геометрическая метафора.
Поэма Данте