- Что же вам открылось удивительного? - спросил он.
Он не музыкален, подумал я. А вслух сказал:
- Мне удивительно, что Томик уродился таким веселым. Ведь когда все это стряслось, Аннемари носила его под сердцем.
Он хмыкнул и тотчас же отошел от дверей.
Вот как, тебе это не понравилось! - подумал я. Что ж, парень ты симпатичный. Но хочешь не хочешь, а пришлось напустить на тебя здешних духов.
- До чего красиво и просто! - сказал он. - Это исконно романские окна?
- Нет, романские - те, что смотрят на север. Они маленькие, прорезаны высоко. В те времена предпочитали темные храмы. В них скорее преисполняешься благоговейным чувством.
- Вполне возможно, - согласился он. - Как бы то ни было, этот строгий храм мне нравится.
- А я-то полагал, люди вашей профессии не очень жалуют старину.
- Ну почему же? Многие современные сооружения ведут свою родословную от такой вот постройки, как эта. Но вы упомянули перед этим о религиозном чувстве. Мне непонятно, почему о религиозном чувстве говорят так часто. Как будто оно есть у всех. Мне лично оно незнакомо.
- Если не ошибаюсь, я сказал "благоговейное", а не "религиозное", возразил я. - А не кажется ли вам, что религиозные настроения в наше время очень распространены? Социальные доктрины воспринимаются как божественное откровение, люди поклоняются богам политики и техники, богам науки, кинобогам.
- Я слышал, в ваши обязанности входит также отправлять здесь богослужения, когда не может приехать пастор. Скажите мне... нет, это бестактно!
- Спрашивайте, не бойтесь!
- Вы веруете?
- Разумеется.
- Понятно, - протянул он.
Мы помолчали минуту-другую. Мне почудилось вдруг, будто в этой померкшей церкви загнанно бьется пульс. Ду-ду, ду-ду, ду-ду.
И вот пришла я в церковь,
пришла - стою молчком.
Пришла - стою, пришла - стою,
пришла - стою, пришла...
- Надо посмотреть голову, пока не стемнело, - сказал я.
Вообще-то я намеренно выжидал темноты. Я заметил, под сумрачными сводами ему не по себе. Иначе бы он никогда не спросил, верую ли я. Он задал этот вопрос, чтобы оборониться от некоей враждебной силы, подкрадывающейся к нему из мрака.
- К сожалению, - сказал я, - романские фрески в алтаре рассмотреть не удастся. Они сильно пострадали от морских туманов. Ну а голова - вот она!
Грубо вырубленная из камня, голова эта посажена внутри алтаря. Формой она напоминает тюленью. Круглые глазницы, округлый оскал.
- Интересно, - сказал он, - что бы это могло быть?
- Подойдите сюда, к перегородке. Вглядитесь.
- Смерть?
- Ее могут лицезреть лишь пастор с причетником, - сказал я. - Придут и тут же видят ее, самую ревностную свою прихожанку.
Насколько я мог заметить, каменная голова вкупе с сырыми сумерками произвела на молодого человека сильное впечатление.
- Я хотел поупражняться на органе перед завтрашней службой, - сказал я, - но это необязательно. У вас нет желания завернуть ко мне? Вы, наверное, проголодались, у меня что-нибудь да найдется.
- Большое спасибо, - ответил он, - только я уже приглашен... к смотрителю маяка.
- Тогда, может быть, завтра во второй половине дня? Вам было бы небезынтересно кое на что взглянуть.
- Спасибо, я с удовольствием.
И тут я расставил ему ловушку. Я сказал:
- Я не увижусь сегодня ни с лавочником, ни с его женой. Передайте Аннемари, что к обеду завтра я быть не смогу.
Он обещал. Невелика же была моя хитрость! Значит, она тоже пойдет к смотрителю. Или - ни он, ни она не пойдут. Но так или иначе встретятся. Само собой. Расставлять ловушку было нелепо. Я и так знал все наперед.
Он был уже у дверей оружейной*, но на пороге остановился. И сказал - с горечью, с яростью даже:
* Иначе - притвор, передняя. Название это восходит к стародавним, не столь мирным, временам: переступая порог храма, ратные люди оставляли здесь свое оружие.
- Вы можете объяснить мне, в чем дело? Как ему удавалось удерживать ее все эти годы?
- Кому - ему? - Нет, парень явно не лишен темперамента.
- Странная это история! - сказал он с сердцем. Из темноты проступило его лицо - бледный медальон на фоне черной двери. - Я имею в виду Аннемари и всю эту историю с Олуфом. Ее мать рассказала мне. Она очень откровенна, фру Хёст.
- Да, она очень откровенна, эта фру Хёст.
- Я ничего не понимаю.
- А что тут понимать? Дело прошлое.
- То есть как?
- Вы же знаете, Аннемари написала ему, что все кончено.
- Ну да... я знаю. Я совсем о другом. Я имел в виду, сколько лет все это тянулось.
А вот сейчас он лгал! Я слышал по его голосу. Ничего-то он не знал. Впрочем, какое это имеет значение?
- Извините, - сказал он. - Спокойной ночи, - сказал он. И ушел. С вестью. Да, на первый взгляд я сделал доброе дело, сообщив ему о письме. Но я подмешал эту новость ядом. Достоинство его было задето - какая-то пешка вроде меня, а в курсе, что Аннемари порвала с Олуфом. Коготь мой оставил длинную царапину. Он ничего не знал. Он идет сейчас и чувствует действие яда. Почему лукавому причетнику известно, а мне - нет? - размышляет он. Вопрос этот распирает его, растравляет и жжет, а ведь он идет на свидание.
Да, но почему он ничего не знал?
Я не захватил с собой спичек. За алтарем у меня обычно лежит коробок, но я не нашел его. И не смог зажечь свечу около органа. Я не собирался упражняться перед завтрашним днем, хотя рассчитывать на то, что появится Аннемари и сыграет, не приходилось, - она подвела под этим черту. Я еще даже и не выбрал, какие мы завтра будем петь псалмы. Просто мне захотелось поиграть на органе. Я люблю его, этот инструмент. Как и алтарным фрескам, ему изрядно досталось от морских туманов, но сработан он на славу.
В стылой церкви - непроглядная тьма. Я вытягиваю грохочущие регистры. Медленно открываю мехи, пока орган не напруживается, будто зверь перед прыжком, громадный зверь. Я приостанавливаюсь. Слышно, как из тонкой щелки просасывается воздух. Такая стоит тишина.
Ударяю по клавишам. Пустую темную церковь оглашает буря. У меня наворачиваются слезы.
Наконец-то! Свежий горный ветер, ниспосланный мне Иоганном Себастьяном Бахом, гонит прочь слезливые куплеты про субботний вечер.
Много ли, мало ли прошло времени? Я вдруг очнулся. Если мне не изменяет память, в ризнице, в шкафу, осталось полбутылки вина. Я иду в ризницу, ощупью отыскиваю бутылку. Но допиваю не все - надобно же и стыд знать.
Простирая перед собой руки, ощупывая ногами пол, я возвращаюсь к органу. Откуда-то здорово дует. И все равно я сбрасываю пальто. Ведь мы сейчас будем играть!
Играем, играем, и вдруг... Я резко отнимаю пальцы. Я обмер. Что-то бьет меня по ноге, прыгает рядом.
- Пигро, чтоб тебя!... - шепчу я. А сердце колотится. Так колотится, бьется о стенки ящика большущий палтус.
Пес набегался за день. Грязнущий, вывозившийся с головы до лап, он прибежал за мной в церковь, где была приоткрыта дверь.
Я еще раз наведался в ризницу, после чего уселся на причетничий стул прямо под каменной головой. Потрепал Пигро, потрепал голову - верные друзья! И без стесненья заплакал. А пес лизал мне руки.
5
Субботней ночью тронулся лед. Я не спал и слышал.
Когда я вышел из церкви, где в кромешной тьме играл на органе, и в сопровождении Пигро поехал домой, было уже начало девятого. Да, я возвращался не пеший, а конный. Верхом. Негаданно у меня появился конь, и я поехал домой верхом. Да, Нафанаил, я был, что называется, в кураже.
Совестно ли мне, что я покусился на вино для причастия? И не спрашивай! А что позволил себе распуститься и, сев на причетничий стул, возрыдал? Лучше не спрашивай! Но теперь-то ты наверняка удовлетворен, мой пытливый друг, ибо я обнаружил постыдную слабость, обнажил свою презренную сущность. Надеюсь, ты доволен. Впрочем, я теперь не так уж и часто пускаю слезу. Черт бы тебя побрал, Нафанаил или кто ты там ни на есть.
Как все это случилось? Я сидел, сидел и разнюнился? Оттого что одинок, что грешен, что лишился любимой игрушки? Отвяжись, Бога ради. Откуда я знаю! Не забывай, я хорошо приложился. А потом... Человек слышит дивную музыку. Играет. Бог с тобой, Нафанаил, разве я умею играть? Совсем не умею, но она внятна мне, я слышу эту дивную музыку. Когда ее слышишь, то сознаешь, ты - изгнанник на этой земле*. Дивная музыка доносится из иного мира, она отворяет тебе иной мир. Но именно в тот миг, когда тебе кажется, что вот-вот и ты уже вступишь в этот большой и прекрасный мир, ты видишь, как бесконечно далек от него. К нему невозможно приблизиться. Его невозможно понять. И ты ничего уже не понимаешь. В родном краю ты переселенец, в собственном доме - заезжий гость, на этой земле - изгнанник. Нет, Нафанаил, этот мир прозреваешь, когда печаль твоя свежа, когда дивная музыка потрясает все твое существо, когда стихи пронзают тебя насквозь или же ты видишь чудо в курящемся рассветном тумане. Но тогда ты - чужой на этой земле.
* Ср.: "...ты будешь изгнанником и скитальцем на земле" (Бытие, 4, 12).