своей природе – и аргентинцев, и настоящих или хотя бы сносных писателей.
Немецкая литература в эпоху Баха
В прославленном эссе Де Куинси «Убийство как одно из изящных искусств» встречается отсылка к книге, посвященной Исландии. В этой книге, написанной голландским путешественником, есть одна глава, которая снискала славу в английской литературе; несколько раз ее цитирует Честертон. Глава называется «О змеях в Исландии»; очень короткая, исчерпывающая и лаконичная, она состоит из одной-единственной фразы: «Змей в Исландии нет». Вот и все.
Задача, которую я себе поставил, – это описание немецкой литературы в эпоху Баха.
После ряда разысканий у меня возникло искушение уподобиться автору той книги об Исландии и коротко заявить: в эпоху Баха литературы не было. Но такой лаконизм, по моему мнению, граничит с презрением, это было бы неучтиво. К тому же это было бы и несправедливо, коль скоро речь идет об эпохе, породившей столько дидактических поэм в стиле Поупа, столько басен в стиле Лафонтена, столько эпопей в стиле Мильтона. К этому следует добавить, что литературные общества в ту пору переживали действительно небывалый расцвет. Процветали также и полемики, полные страсти, которой была лишена литература.
К тому же мне пришло в голову, что к литературе можно подходить с двумя различными критериями. Первый из них – гедонистический, мера его – удовольствие, и этим критерием пользуются читатели; с этой точки зрения эпоха Баха действительно была бедна на литературу. Но существует и другой критерий – им пользуется история литературы, гораздо более гостеприимная, нежели сама литература; и с этой точки зрения речь идет о важной эпохе, подготовившей последующую эпоху Просвещения, а затем и классическую эпоху немецкой литературы, самую богатую для Германии и одну из самых богатых для всех литератур: эпоху Гёте, Гёльдерлина, Новалиса, Гейне и многих других.
Такое явление – бедная эпоха – не уникальный случай в немецкой литературе. Все источники согласно утверждают: немецкая литература не последовательна, а периодична и прерывиста. В ней отмечаются эпохи расцвета, между которыми – почти бесплодные эпохи темноты и инерции.
Объяснений этому феномену ищут давно. Насколько мне известно, таковых найдено три. Первое объяснение – политического характера. Утверждают, что Германия, служившая военным лагерем для всех европейских армий, периодически подвергалась вторжениям и разрушению. (Такое случилось и совсем недавно.) Так вот, затмения в немецкой литературе соответствуют этим уничтожительным войнам. Объяснение хорошее, однако я не считаю его достаточным.
Вторым объяснением предпочитают пользоваться в историях немецкой литературы, составленных самими немцами. Считается, что в эти темные эпохи истинный германский дух не мог пробить себе дорогу, потому что посвятил себя подражанию иностранным моделям. Это верно; однако же напрашиваются сразу два возражения: можно заметить, что, когда дух страны крепок, иностранные экзотические влияния не ослабляют, а лишь упрочивают национальный дух. Такое явление наблюдается в эпоху барокко, предшествующую той, которую я намереваюсь рассмотреть, – эпохе Баха. Семнадцатый век в Германии называют «веком барокко». Так вот, в семнадцатом веке, блистательном для страны, главенствовали как раз такие зарубежные влияния, однако они ничуть не притесняли германский дух. Он, этот дух, их ассимилировал и использовал.
Попутно хочу отметить – ведь для нас это любопытный факт, – что главнейшее влияние на немецкую литературу семнадцатого века оказывала литература Испании. Мы наблюдаем влияние «Сновидений» Кеведо в творчестве Иоганна Михаэля Мошероша, первейшего немецкого сатирика тех времен, автора книги под названием «Диковинные и истинные видения». Мошерош утверждает, что в этой книге отображены всевозможные деяния людей, окрашенные в естественные цвета лицемерия, лжи и тщеславия. Очевидно, что именно влияние Кеведо наполняет жизнью немецкую книгу.
Более прославлен случай Гриммельсгаузена. Гриммельсгаузен был знаком с испанскими плутовскими романами, с неполным переводом «Дон Кихота», с новеллой «Ринконете и Кортадильо» и с немецкой версией «Гусмана де Альфараче» Матео Алемана, и он задумал применить технику испанского плутовского романа к немецкой жизни времен Тридцатилетней войны. Этот проект, безусловно, удался.
Испанский плутовской роман очень легко упрекнуть в ограниченности тематики. Он действительно не охватывает всего богатства нищенской народной жизни в Испании. Речь в нем идет скорее о мелких злоключениях, зачастую из жизни слуг.
Если мы сопоставим «Пройдоху» Кеведо с его же сатирическими куплетами, в которых появляются проститутки, сутенеры, убийцы и грабители, то мы увидим, что существует и другая преступная жизнь и что жизнь отщепенцев представлена в стихах гораздо ярче, нежели в плутовском романе о доне Паблосе.
Гриммельсгаузен удачно применяет технику испанского плутовского романа к жизнеописанию солдата по прозвищу Симплициссимус во время Тридцатилетней войны. Есть и другое важное отличие от иберийских образцов: испанский плутовской роман писался с нравственными и сатирическими целями, а вот у «Симплициссимуса» Гриммельсгаузена – особенно в первых книгах – нет, кажется, иных задач, кроме отражения, как в огромном зеркале, всех ужасов немецкой жизни в Тридцатилетнюю войну. Затем, по мере того как роман обретал успех, Гриммельсгаузен добавлял к нему новые главы. В последних книгах наблюдается явление, типичное для немецкого склада ума: роман отходит от реальных событий и превращается в аллегорию. В последней части герой множества кровавых приключений становится отшельником, находит себе пристанище в Шварцвальде, а затем на необитаемом острове. Такой островной финал значим для немецкой литературы, поскольку он предвещает появление большого количества книг, получивших распространение позже, в восемнадцатом веке, то есть как раз в эпоху Баха. «Симплициссимус» предвещает появление нового жанра, в Германии именуемого «Robinsonaden» – книг, подражающих роману Даниэля Дефо «Робинзон Крузо».
«Робинзон Крузо» произвел на немцев сильнейшее впечатление. Подражаний было не счесть. В конце концов случилось даже такое: немцы настолько вдохновились идеей одиночества человека на острове, что разрушили главный ее пафос – человек на острове один – и принялись писать романы, в которых наличествовало одновременно по тридцать—пятьдесят Робинзонов; такие романы больше не были историями о человеческом одиночестве и долготерпении, они превратились в истории о предприимчивых колонистах или в политические утопии.
А теперь я возвращаюсь к заявленной в начале проблеме: к проблеме бесплодия и темноты целых эпох, регулярно наблюдаемых в истории немецкой литературы.
Я полагаю, что, помимо политических обстоятельств и влияния зарубежных литератур (каковые, наперекор патриотически настроенным критикам, не всегда являются вредоносными), существует и третья причина, которая мне представляется самой вероятной из всех, к тому же не исключает другие факторы и, возможно, является первоосновной. Я полагаю, что причина этих темных эпох в немецкой литературе коренится в немецком характере. Немцы неспособны действовать спонтанно, они всегда нуждаются в оправдании для своих действий. Им необходимо увидеть самих себя как будто со стороны, необходимо получить одобрение, прежде чем взяться за дело.
Этот вывод подтверждается тем, что немцы в течение долгого времени были не народом деятелей (каковым стали недавно), а народом мечтателей. По