– Ладно, Стиви, раз ты говоришь, у меня голова дубовая, так и зови меня как хочешь.
Уменьшительная форма своего имени из уст друга приятно тронула Стивена, когда он ее услышал впервые; ибо со всеми студентами манера обращения была у него очень формальной, как равно и у них с ним. Часто, когда он сидел у Давина на Грантем-стрит, не без удивления поглядывая на выстроенные парами у стены добротные сапоги своего приятеля и повторяя для его неискушенного слуха чужие строки и строфы, в которых прятались его собственные чаяния и разочарования, грубый ум его слушателя-фирболга то привлекал к себе, то отталкивал его разум – привлекал врожденною и спокойной учтивой внимательностью, старинным причудливым словцом или выражением, бурным восторгом перед грубой телесной мощью – Давин был ярым поклонником кельта Майкла Кьюсака – и вдруг внезапно отталкивал неспособностью понимания, толстокожестью чувств или застывшим страхом во взгляде – страхом, въевшимся в душу голодающей ирландской деревни, где комендантский час поныне наводил страх.
Равное преклонение юного крестьянина вызывали спортивные подвиги его дяди, атлета Мэта Давина, и скорбные предания Ирландии. По слухам среди студентов, которые старались любой ценой придать некую значительность пустой жизни колледжа, его твердо считали фением. Нянька его научила ирландскому языку и наполнила его примитивное воображение неровным светом ирландской мифологии. Он относился к этой мифологии, на которой ничей ум не прочертил еще линии прекрасного, и к ее неудобоваримым сказаниям, что ветвились, проходя свои циклы, точно так же, как к католической религии – с рабскою и тупой верностью. Все что угодно из мира мысли, из мира чувств, если только это к нему приходило из Англии или через английскую культуру, ум его, верный своей присяге, встречал в штыки – а о земном шаре за пределами Англии ему известно было лишь то, что во Франции существует Иностранный легион, в который он, по его словам, собирался вступить.
Такие планы, в сочетании с нравом юноши, дали Стивену повод прозвать его ручным гуськом, причем в это прозвище он вложил также и элемент раздражения – раздражения той вялой сдержанностью и в словах и в действиях, которая свойственна была его другу и столь часто отделяла барьером живой ум Стивена от сокровенных путей ирландской жизни.
Как-то вечером, возбужденный буйными и цветистыми речами, в которых Стивен давал себе разрядку от хладного молчания своего интеллектуального бунта, молодой крестьянин вызвал перед воображением Стивена странное видение. Они медленно направлялись к дому Давина по темным и узким улочкам убогого еврейского квартала.
– Прошлой осенью, Стиви, когда уж дело было к зиме, приключилась тут со мной одна штука. Ни одной живой душе я про это не сказывал, вот тебе первому. Запамятовал, то ли октябрь был, то ли ноябрь. Октябрь, потому как это все еще до того, что мне сюда было ехать поступать на подготовительный.
Улыбаясь, Стивен обернулся к товарищу, польщенный его доверием и вновь покоряемый его простонародною речью.
– Я цельный день тогда пробыл в Баттевенте, не знаю уж, ты ведаешь, где это такое, там матч был, «Ребята Кроука» и «Храбрецы из Терльса» играли в хэрлинг. Ну, это была битва, Стиви! Брательник мой двоюродный Фонзи Давин, на нем всю одежу в клочья порвали. Он был в команде Лимерика на задней линии, но только он половину игры с нападающими гонял и орал как бешеный. Вот уж не забуду этого дня! Один из Кроуков так его клюшкой долбанул, что, вот перед Богом, всего на какую-то чутышку не в висок. Могу побожиться, Стиви, кабы угодило малость повыше, тут ему и конец.
– Я рад, что он уцелел, – сказал Стивен смеясь. – Но это, я думаю, еще не та необычайная история, которая приключилась с тобой?
– Ну да, тебе, конечно, неинтересно. Так вот, после того матча пошла там такая всякая суматоха, что я опоздал на поезд, и никого даже не нашлось, с кем подъехать, потому как в Каслтаунроше было церковное собрание и все телеги с округи там были. Ничего не попишешь – либо ты оставайся на ночь, либо давай на своих двоих. Ну, я и попер, и уже под вечер подхожу к Бэллихаурским холмам, а оттуда до Килмэлока еще добрых миль десять, и дальше за ним длинная дорога, глухая. По этой дороге ты там не встретишь ни домика и ни единого звука не услышишь. И уж темно совсем стало. Я раза два останавливался в кустах, чтоб засмолить трубку, и кабы не сильная роса, так, пожалуй, бы растянулся и заснул. Наконец за каким-то поворотом гляжу – маленький домик и свет в окне. Я подхожу, стучусь. Голос спрашивает, кто там, я отвечаю, что мол возвращаюсь домой после матча в Баттевенте и не дали бы мне напиться. Вскорости открывает дверь молодая женщина и выносит мне кружку молока. А сама полураздета, похоже, когда я постучал, собиралась лечь спать; волосы были у ней распущены, и мне так показалось по фигуре, по какому-то выражению в глазах, что она беременная. Мы долго разговаривали, и все в дверях, и я даже подумал, что странно, ведь у нее плечи и грудь совсем голые. Она меня спросила, я не устал ли, и может я бы хотел тут переночевать. Сказала, она одна в доме, муж мол уехал утром в Куинстаун, сестру свою проводить. И пока она говорила, Стиви, она все время мне смотрела в лицо, а стояла до того близко ко мне, что я чувствовал ее дыхание. А когда я наконец отдаю ей кружку, она берет мою руку, меня тянет через порог и говорит: Зайди, оставайся на ночь. Не бойся, вовсе тут нечего бояться. Никого нету, одни мы с тобой… А я, Стиви, не вошел. Сказал ей спасибо и снова в путь, а сам будто в лихорадке. На первом повороте оглядываюсь – а она так и стоит в дверях.
Эти последние слова рассказа как песня отдавались в его мозгу, вставала фигура женщины, за ней, словно ее отраженья, фигуры других крестьянских женщин, кого он видел стоящими в дверях своих домиков, когда кебы из колледжа проезжали через Клейн – образ их общего, ее и его, народа, душа его, которая, подобно летучей мыши, в темноте, тайне и одиночестве пробуждалась к сознанию и взглядом, голосом, жестами простодушной женщины предлагала чужаку разделить с нею ложе.
Рука легла ему на плечо, и молодой голос крикнул:
– А как же ваша подружка, сэр? Купите для почина! Вот хорошенький букетик. Возьмите, сэр!
Голубые цветы, которые она протягивала, и голубые глаза ее показались ему в эту минуту образом чистейшего простодушия, и он выждал, пока этот образ растает, оставив лишь оборванное платье, влажные жесткие волосы и лицо с дерзким выражением.
– Купите, сэр! Не забывайте свою подружку!
– У меня нет денег, – сказал Стивен.
– Возьмите, сэр, вот хорошенький букетик! Всего за пенни!
– Вы слышали, что я сказал? – спросил Стивен, наклоняясь к ней. – Я сказал: у меня нет денег. Повторяю это еще раз.
– Ну что ж, когда-нибудь наверняка будут, Бог даст, – секунду помолчав, ответила девушка.
– Возможно, – сказал Стивен, – но у меня нет таких ожиданий.
Он быстро отошел от девушки, боясь, что ее фамильярность будет переходить в насмешку, и предпочитая удалиться, прежде чем она начнет предлагать свой товар другим, какому-нибудь английскому туристу или студенту Тринити. Грэфтон-стрит, по которой он зашагал, поддержала впечатление безнадежной бедности. В начале улицы посреди дороги была установлена плита в память Вулфа Тона, и он вспомнил, как был на ее открытии вместе с отцом. С горечью он припомнил всю фальшивую и бестактную сцену. Там были четыре французских делегата, сидевших в коляске, и один из них, толстый улыбающийся молодой человек, держал насаженный на палку плакат с напечатанными словами: Vive l’Irlande[118].
Однако деревья в Стивенс-Грин благоухали после дождя, и напитанная дождем почва испускала тленный запах, слабый аромат ладана, поднимающийся из множества сердец сквозь гниющую листву. Душа разгульного, продажного города, о котором ему рассказывали старшие, обратилась со временем в этот легкий тленный запах, поднимающийся от земли, и он знал, что через минуту, вступив в темный колледж, он ощутит иную растленность, чем та, которой прославились Повеса Иган и Поджигатель Церквей Уэйли.
Идти наверх, на лекцию по французскому, уже было поздно. Пройдя через холл, он повернул по коридору налево, к физической аудитории. Коридор был темен и тих, однако он не был без наблюдения. Отчего так чувствовалось ему, что он не без наблюдения? Может быть, оттого, что он слышал, будто во времена Повесы Уэйли тут была потайная лестница? Или, может быть, этот дом иезуитов экстерриториален и он здесь был среди чужеземцев? Ирландия Тона и Парнелла будто куда-то отступила в пространстве.
Он открыл дверь аудитории и остановился в сером и зябком свете, пробивавшемся сквозь пыльные окна. Чья-то фигура, присевшая на корточки, виднелась у большой каминной решетки; худоба ее и седины сказали ему, что это декан разжигает огонь в камине. Тихо затворив дверь, Стивен подошел ближе.