меня есть стихотворение на эту же тему, Нора его не знает. Оно про Иисуса, которому вспоминаются галилейские дожди, запах плотницкой и то, чего он никогда не видал в раю и о чем тоскует, – звездное небо.
Эта небесная тоска по земному – тема стихов Данте Габриэля Россетти. У него говорится о девушке, которая на небе тоскует по любимому, которого нет рядом; она надеется, что рано или поздно он придет к ней, но он не придет, потому что приговорен к адским мукам, а она будет ждать его вечно.
Итак, для Уильяма Джеймса эта проблема – не самая важная. Главные проблемы философии – это время, реальность, познание. Бессмертию отводится второстепенное место: оно – достояние не столько философии, сколько поэзии или, скажем, богословия, да и то лишь для некоторых богословов.
Есть другая версия бессмертия – переселение душ. В ней действительно есть поэзия и куда больше занимательности, чем в обычной – оставаться самим собой и вспоминать о прошлом – идее, я бы сказал, весьма небогатой.
Я помню десять-двенадцать картин своего детства и, говоря по правде, стараюсь их позабыть. А когда вспоминаю об отрочестве, не могу смириться с тем, каким был тогда, и хотел бы стать другим. Но искусство может преобразить все это, сделать его достоянием поэзии.
Самый задушевный из философских текстов – думаю, помимо воли автора – это платоновский «Федон». Речь там идет о последнем вечере Сократа, друзья уже знают, что с Делоса прибыл корабль и Сократ приговорен выпить до конца дня чашу с цикутой. Сократ принимает их у себя в застенке, он тоже знает, что обречен. Среди собравшихся нет одного. Дальше следует фраза, трогательней которой, как заметил Макс Брод, Платон ничего в жизни не написал. Фраза такая: «Платон, кажется, заболел». Это, подчеркивает Брод, единственное упоминание Платона о себе во всех его пространных диалогах. Поскольку диалог пишет Платон, он, разумеется, присутствует – или отсутствует, это одно и то же, – но называет себя в третьем лице. Так или иначе, остается какая-то неопределенность, где же он на самом деле был в ту великую минуту.
Платон, можно предположить, вставил эту фразу, чтобы чувствовать себя свободней, как бы говоря: «Я не знаю, что говорил Сократ в свой последний вечер, но мне хотелось, чтобы он говорил так». Или: «Представим, что он говорил так».
По-моему, Платон чувствовал редкостную литературную красоту этой фразы: «Платон, кажется, заболел».
Дальше следует поразительная реплика, может быть, это вообще самое поразительное место диалога. Друзья входят, Сократ сидит на постели, кандалы уже сняты. Он дает ногам отдохнуть, рад, что больше не чувствует тяжести цепей, и говорит: «Удивительное дело. Цепи мучили меня, заставляли страдать. А теперь их сняли и мне легче. Радость и страдание неразлучны – как близнецы».
Поразительно. В такую минуту, в свой последний день он говорит не о близкой смерти, а рассуждает о связи радости и страдания. Это самая трогательная реплика в платоновских диалогах. За ней – мужественный человек, человек, обреченный на скорую смерть, но не удостаивающий ее даже слова.
Дальше говорится о яде, который предстоит выпить до конца дня, а затем собеседники переходят к проблеме, на наш теперешний взгляд, совершенно ложной: они обсуждают двойственную природу человека, две его составные части – душу и тело. По мнению Сократа, психическая субстанция (душа) рада освободиться от тела, которое ей только мешает. Он ссылается на общепринятое у древних представление о душе, замурованной в темнице тела.
Здесь я хотел бы напомнить стихи большого английского поэта Руперта Брука, который – это прекрасная поэзия, хотя, наверно, слабая философия – говорит так: «И тогда, за чертой смерти, мы коснемся сути, больше не нуждаясь в руках, и увидим ее, уже не ослепленные зрением». Это, повторяю, высокая поэзия, хотя сомнительная философия. Густав Шпиллер в своем замечательном труде по психологии пишет, что мысль об испытаниях тела – скажем, увечье, ударе по голове – нисколько не благотворна для души. Поэтому непонятно, чем бы могло помочь душе уничтожение тела. Однако верящий в обе эти реальности – душу и тело – Сократ считает, будто освободившаяся от тела душа сможет без помех предаться мысли.
Это напоминает историю о Демокрите. Как рассказывают, он однажды в саду вырвал себе глаза, чтобы не отвлекаться на окружающее. Легенда, скорее всего, выдуманная, но по-своему красивая. Человек видит во внешнем мире – мире семи цветов, которых я не различаю, – помеху для чистого разума и вырывает себе глаза, чтобы мыслить свободно.
Для нас теперь эти рассуждения о душе и теле звучат не слишком убедительно. Обратимся на несколько минут к истории философии. Для Локка существуют лишь ощущения и восприятия, а также воспоминания и восприятия этих ощущений, иначе говоря – материя и данные о ней пяти наших чувств. Беркли следом за ним подхватывает мысль о материи как последовательности восприятий, которые непостижимы без воспринимающего разума. Что такое красный цвет? Цвета зависят от зрения, а зрение – это, в свою очередь, способ восприятия. Позже в дискуссию вмешивается Юм. Он отвергает обе гипотезы и ставит под вопрос само существование души и тела. Разве душа не есть нечто воспринимающее, а тело – нечто воспринятое? Поскольку же оба существительных упразднены, остаются только глаголы. По словам Юма, выражение «я мыслю» незаконно, поскольку это «я» вводит представление о субъекте. Правильней говорить «мыслится», как мы говорим «льет». В обоих случаях речь идет о действиях, не имеющих субъекта. И вместо своего «мыслю, стало быть, существую» Декарту следовало бы сказать «если кто-то мыслит» или, еще верней, «если мыслится», иначе вводится отдельная сущность «я», а подобное допущение неоправданно. Надо говорить: «Если мыслят, стало быть, что-то существует».
Но вернемся к личному бессмертию. Некоторые доводы в его пользу есть. Процитирую два. Фехнер рассуждает так: в сознании человека немало желаний, порывов, надежд и страхов, которые никак не умещаются в отмеренную нам жизнь. Слова Данте: «Nel mezzo del cammin de nostra vita» («Посередине странствия земного») – напоминают, что Писание отводит человеку семьдесят лет жизни. Достигнув середины этого срока, тридцати пяти лет, Данте и увидел то, что потом описывает. Каждый из нас за свои семьдесят лет (я, увы, перешел за этот предел, мне уже семьдесят восемь) перечувствовал множество того, что никак не относится к этой жизни, не имеет в ней ни малейшего смысла. Фехнер вспоминает о зародыше, еще не покинувшем материнскую утробу. У него есть совершенно бесполезные ноги, руки, пальцы, и все это ему здесь совершенно не нужно, а пригодится лишь в будущей жизни. Может быть, с нами то же самое?