Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием - работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами...
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, - далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь. Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей, откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" - какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом, которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем, таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают, растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина, которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же еще требовать от жизни?"
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то, смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном...
- Аксинья! - голос мой звучал приглушенно.
- Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне: сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и сильными руками...
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
- Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал: - Тише!..
3
Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, - разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет! Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые, кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом, включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и даже - миром...
По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в грязном, пахнущем скотным двором, хуторе.
Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и - как видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира - томной поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности, состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и ясный воздух станции, а также мой душевный мир...
В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул владелице.
- Мерси, мосье.
- Са ne vaux pa ie penie, madam. Удивленный взгляд - стремительный взлет маневрирующих бровей.
- Разве вы говорите по-французски?
- О, да, мадам!
Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог - и в таком странном виде - с кнутом за поясом... В этой дикой Маньчжурии... Она непременно расскажет об этом в Париже... Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит у себя томик французских стихов - они прелестны...
Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля Верлена:
Мне часто видится заветная мечта, - Безвестной женщины, любимой и желанной. Но каждый раз она и совсем не та, И не совсем одна, - и это сердцу странно.
- Во всяком случае, - сказал я, закрывая книгу, - моя мечта - не Аксинья!
x x x
Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не проявила... Листьев на деревьях уже нет - падает первый снег. Я иду сильный и окрепший, сам хорошо не зная - куда! В моей голове, подобно одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и бананы, и синеокие духи дремлющих далей.
НЕЧТО
Караван шел на запад. Груженые верблюды высоко несли уродливые головы с застывшим презрением на уродливых губах. Когда путь вытянулся уже во многие сотни верст, - некоторые из них пали и остались лежать, вытянув закоченелые, желвастые ноги. Остальные проходили мимо них и плевали зеленой пеной, потому что презирали решительно все - и жизнь, и смерть. С величайшим бесстрастием, как подобает философам, презревшим бытие, равнодушно, ступали по сыпучим пескам и голым, растрескавшимся каменным черепам угрюмых возвышенностей.
По ночам над мертвой Гоби всплывал несуразно большой, котлообразный месяц, и навешивал на лысые бугры призрачные мантии черных теней. Тогда все кругом начинало казаться тем, чем, в самом деле. была Гоби, - гигантским кладбищем царств, ни в какую историю не вписанных.
У последнего колодца, где обрывался путь, известный вожатому, - вечером за стеною палатки гудел голос Стимса, человека, по прихоти которого была снаряжена экспедиция.
Этот голос не нарушал мертвенной гармонии пустыни, потому что был бесстрастен, сухо насмешлив и - безнадежен...
- Я обманут и хочу, в сущности немногого, - чтобы та жизнь, которая ни разу не сдержала своих обещаний мне, - хоть бы только один раз не обманула меня!
- Я что-то плохо понимаю Вас, - возражал Стимсу молодой ученый Баренс, - на мой взгляд у Вас не может быть неоплаченных векселей к жизни: в сорок лет очутиться обладателем миллионов - равносильно праву брать от жизни все! И, мне кажется, - вы брали...
- Да, брал! - сухо рассмеялся Стимс, - но жизнь платила мне обесцененными облигациями или фальшивой монетой: я получал все поддельное поддельное уважение, поддельную любовь... Ничего настоящего. Ничего упоительного! Вдобавок у меня испортилась печень!
По суховатому лицу молодого ученого промелькнула вежливая улыбка; она не могла оскорбить Стимса, но, вместе с тем, подчеркивала независимость и любезную иронию ученого.